Во Франции от населения (а также правительства и британских союзников) тщательно скрывалось происходящее на фронте – и огромные потери, и отступления. Однако просачивающихся намеков для сведущих было достаточно, чтобы ужаснуться. Пожилая вдова из Ниццы, уязвленная тем, что прованские полки показали себя с худшей стороны в Лотарингии, заявила презрительно, что местные мужчины, похоже, собирались прятаться за женские юбки{437}. Британский посол сэр Фрэнсис Берти писал 16 августа: «Мне кажется глупой французская манера объявлять лишь о победах и захватах пленных и трофеев, потому что, вне всякого сомнения, французы тоже потеряли много людей и орудий, и когда правда выйдет наружу, поднимется волна негодования»{438}. Две недели спустя он добавил: «В The Times и то куда больше подробностей и правды, чем в любой французской газете»{439} (не самый лучший комплимент, надо сказать).
Первыми вестниками войны стали раненые, прибывающие в провинциальные города. В Гренобль, например, первый санитарный поезд пришел 22 августа, а к сентябрю город выхаживал уже 2000 пострадавших. Большинство привозили прямо с фронта и распределяли по городкам и селениям, как заблагорассудится местным властям. Верховное командование издало приказ, гласивший, что для поддержки боевого духа гражданское население должно как можно меньше контактировать с ранеными. Однако каждый поезд встречала толпа зевак, забрасывающая привезенных вопросами, в ответ на которые те чаще всего лишь пожимали плечами. Как свидетельствовал один из горных егерей: «Мы, простые солдаты, как правило, знали о положении дел на фронте не больше гражданских. Взвод, рота, часть – этими рамками наши сведения и ограничивались»{440}.
Однако уже через несколько недель многие поражались тому, как быстро угас интерес и сочувствие мирного населения к раненым и их страданиям. Бондарь из Нарбонны Луи Бартас отмечал с горечью, что горожане в основном остались глухи к призывам мэра разобрать раненых по домам, когда переполнились городские больницы{441}. Раненые часами томились на носилках, расставленных по вокзалу, поскольку никто не знал, куда их отправить. Месяц за месяцем в медицинские учреждения всех воюющих стран, особенно Франции, будут непрерывным потоком поступать сотни тысяч искалеченных и увечных. Многие из тех, кого могла бы спасти даже несовершенная медицина того времени, умирали, так и не дождавшись помощи.
Поражения первых жутких недель не сломили боевой дух французов – большинство солдат в войсках Жоффра проявили поразительную стойкость. Однако миллионы людей начали прозревать. Французский офицер писал своему другу-англичанину: «Уже очевидно, что происходящее – это не театральный спектакль; действия и антракты начинаются не по звонку, а зрители, предвкушающие ужин, неожиданно узнают, что представление несколько затягивается. <…> Мы будем сражаться с врагом до последнего человека, до последнего экю, но будь уверен, Германия окажется поверженной задолго до этого»{442}. Между тем, по мере того как слабел натиск французов, набирала размах грандиозная кампания Мольтке. Августовские стычки были всего лишь прелюдией к сражениям последующих недель, которые и определят ход войны.
2. «Немецкая бесчеловечность»
Одной из отличительных и вопиющих черт первых недель немецкой кампании на западе была одобренная наверху жестокость армии по отношению к мирным жителям. Политика узаконенной жестокости, которую захватчики опробовали в Льеже, распространилась на все занимаемые ими территории. Наученные горьким опытом столкновений с партизанами во Франции в 1870–1871 годах, они с маниакальной настойчивостью в нарушение всех военных законов пытались предотвратить аналогичную угрозу в 1914 году. Вот что писал в дневнике один из воюющих 19 августа под Арденнами: «Говорят, что наши кавалерийские патрули раз за разом попадают под обстрел в деревнях. Несколько бедолаг уже расстались с жизнью. Стыд и позор! Честная пуля в честной битве – да, тогда человек отдает жизнь за Родину. Но быть подстреленным из-за угла, из окна дома, из-за цветочных горшков – нет, это плохая смерть для солдата»{443}.
В письме офицера, напечатанном 19 августа в газете Deutsche Tageszeitung, говорилось: «Нам приходится разносить по кирпичику буквально каждый город и каждую деревню… поскольку жители, особенно женщины, стреляют по проходящим войскам. Вчера с колокольни в Х. гражданские расстреляли половину пехотной роты. Стрелявших арестовали и казнили, деревню оставили полыхать. Одна женщина отрубила голову раненому улану. Ее схватили и заставили нести голову до Y., где и расстреляли. Мои замечательные солдаты полны отваги. Они жаждут мести. Они защищают своих офицеров, а всех франтиреров[16], которых удается поймать, вешают на придорожных деревьях». Мало похоже на правду, однако боязнь партизан действительно доходила в немецких войсках до паранойи. Французских пленных немец уверял, что им ничего не грозит, ведь «все солдаты – братья», а потом добавил, угрожающе взмахнув штыком: «А вот франтиреров…»{444}
Заголовками вроде «Зверства немцев» над сообщениями о действиях противника в Бельгии вскоре запестрели все газеты союзных стран. Раненый ирландский солдат в дуврской больнице сообщил премьер-министру Асквиту, что собственными глазами видел, как немцы гнали перед собой живой щит из женщин и детей. Случалось и такое, хотя иногда очевидцы принимали за «живой щит» беженцев, случайно оказавшихся перед наступающими войсками. Однако были и явные выдумки: рассказы о младенцах, насаженных на гуннские штыки, и материнских руках, отсеченных прусскими гренадерами. Британский курсант военно-морского училища Джеффри Харпер писал 24 августа в дневнике, услышав о зверствах в Бельгии: «Все эти разговоры о том, что немцы – “культурная, цивилизованная нация”, – полный вздор. Если большая часть их армии способна на такое, значит, и остальной народ не лучше. С этого дня я считаю каждого немца – мужчину, женщину, ребенка, от кайзера до последнего бедняка – не просто невежественным дикарем, а варваром, который бесчинствует по собственной воле»{445}.
В британских газетах велись ожесточенные споры о том, следует ли гражданскому населению Британии подниматься на партизанскую борьбу в случае вторжения. Герберт Уэллс и сэр Артур Конан Дойл утверждали, что следует, тогда как один корреспондент The Times доказывал обратное, приводя в пример напрасные усилия бельгийцев, которые не нанесли никакого урона немцам, зато спровоцировали жестокие репрессии: «Последствия, без сомнения, будут. Нас ждет кошмарное, помрачающее рассудок зрелище: горящие деревни, жестокие казни и все те безымянные ужасы, на которые только способна обезумевшая солдатня».
Вскоре стало известно, что некоторые слухи о поведении немцев в Бельгии либо преувеличены, либо сфабрикованы в пропагандистских целях. Поднялась волна негодования. Проживающий в Париже американец явился в контору Франко-бельгийского общества (благотворительной организации, которой помогал в том числе Андре Жид) и пообещал большой взнос, если ему предъявят хотя бы одного ребенка, изувеченного немецкими захватчиками{446}. Произошло это вскоре после публикации в газете статьи Жана Ришпена, утверждающего, будто на оккупированных территориях враг отрезал руки у 4000 детей.
Многие британские солдаты – по крайней мере на ранних этапах войны, до того, как газовые атаки и затянувшаяся бойня огрубили их сердца, – уважали немцев как «благородного противника». Газетные утки о зверствах, противоречащие тому, что они видели своими глазами, вызывали у них омерзение. Майор Берти Тревор в сентябрьском письме домой отмечал спортивное поведение противника: «Мы много сражались с гвардейским корпусом <…> [Так называемые] немецкие измывательства над ранеными сильно преувеличены»{447}. Журнал New Statesman выражал скептицизм по поводу рассказов о бесчинствах, которые творил противник над мирным населением: «Так, видимо, принято испокон веков: если враг не зверствует сам, зверства нужно придумать за него, иначе за что его ненавидеть?»{448} Бернард Шоу презрительно сравнивал потребность газет в подобной шумихе с «воплями раненого солдата, срочно требующего морфия»{449}.
Уже в 1928 году лейборист Артур Понсонби выпустил книгу под названием «Фальшь в военное время» (Falsehood in Wartime), где доказывал, что все «свидетельства жестокости» 1914 года были сфабрикованы союзными правительствами с целью подогреть ненависть к врагу. Книга завоевала симпатии либералов и закономерную популярность в Германии, где впоследствии ее переиздали при нацистах. По сей день многие европейцы считают, что обвинения немцев в военных преступлениях практически не имеют под собой оснований. К этому мнению добавляется сложившееся в Британии после войны убеждение, что все воюющие стороны несут равную моральную и политическую ответственность за разразившуюся катастрофу и все одинаково виновны в преступлении против человечества.