нравственности… К этому времени его творчество станет национальным достоянием страны и получит высочайшее признание во всем мире.
Личность
С наслаждением и ужасом я пестовал свою истерию.
Ш. Бодлер
Душа моя столь необыкновенна, что, глядя в нее, я сам себя не узнаю.
Ш. Бодлер
Находясь в преисподней, Бодлер грезил о белоснежных вершинах.
А. Блок
…В действительности поэт, которого считают бесчеловечным, склонным к несколько глуповатому аристократизму, был самым нежным, самым сердечным, самым человечным, самым «простонародным» из поэтов.
М. Пруст
О поэт, ты был из племени тех, кто умел сказать нет, это слово, которое не могут произнести рабы.
А. Урусов
Говоря о личности выдающегося человека, многие биографы впадают в крайности или примитивизацию, пытаясь «обузить» характер некими наукообразными моделями, психоаналитическими схемами или диалектическими вывертами. Личность предстает «объектом», своеобразной «лягушечьей лапкой», дергающейся в полном соответствии с «практикумом» экспериментатора. Лишенный великодушия и милосердия биограф даже не замечает, что присваивает себе роль вивисектора или прокурора, выносящего приговор похлеще судейского, приговор «вечности и бесконечности» – я имею в виду масштаб личности и посмертную историю. Читая книгу Ж.-П. Сартра о Бодлере, я все время слышал эти прокурорские нотки, безапелляционность судейского приговора. Сказанное относится и к бодлероведению в целом: вместо деликатности, почтительности, такта – набор уничижительных определений, диких упрощений, противопоставлений.
Таков был Бодлер – слабый, несчастный человек, безвольный эгоист, требовавший от других любви, но не умевший дать ее даже собственной матери и потому всю жизнь терзавший себя и окружающих. В чем источник этих терзаний?
«Совсем еще ребенком, – писал Бодлер, – я питал в своем сердце два противоречивых чувства: ужас жизни и восторг жизни». Бодлер, по сути дела, говорит здесь о двух началах, управляющих нашим существованием – эросе и танатосе. Эрос (любовь) побуждает нас воспринимать жизнь как дар, который нужно сполна прожить и пережить, идя навстречу миру, тогда как танатос (смерть) требует не столько проживания, сколько изживания жизни ради возврата в своего рода Эдем целостности, где нет и намека на конфликты, где в принципе отсутствуют противоречия между потребностью и ее удовлетворением, между «я» и «ты», между внешним и внутренним и т. п. Именно «восторг жизни» заставлял Бодлера тянуться к людям, добиваться их любви и признания, проявлять энергию, между тем как «ужас жизни», напротив, толкал его вспять, в безмятежный рай материнской ласки, побуждал неделями не выходить из комнаты и всеми возможными способами (вплоть до выкрашенных в зеленый цвет волос) доказывать свою «инаковость», «неотмирность».
Да, личность Бодлера неординарна, сложна, в чем-то противоречива, непоследовательна, но дает ли все это право «малым сим» подходить к нонконформистской громаде с пигмейскими мерками?..
У него бывали приступы жестокой меланхолии, но внезапно им овладевала неудержимая жажда развлечений. Он постоянно испытывал чувство глубокого одиночества и не имел ни одного настоящего друга, хотя у него было множество друзей и подруг не только среди людей выдающихся, но и среди веселых уличных девиц. Он чуждался многолюдства, но любил посещать музеи, театры и выставки и часами просиживал в библиотеках, где почерпнул свою разностороннюю эрудицию, удивлявшую впоследствии критиков.
Личность гения не должна становиться полигоном для демонстрации тех или иных психоаналитических моделей, ибо самые изощренные учения не способны охватить все многообразие импульсов и противоречий, из которых она соткана. Когда Ж.-П. Сартр пытается представить жизненные перипетии Бодлера как метания между «восторгом» жизни и «ужасом» перед ней, между полюсами эроса и танатоса, безмятежного блаженства и нехватки бытия, «желанием возвыситься» и «блаженством нисхождения», бытием и существованием или когда бесстрастно описывает поведение великого, наичувствительнейшего человека как результат сексуальной патологии, «нечистой совести», неспособности к выбору, «межеумочной позиции», все это выглядит – при всем литературном блеске такого «исследования» – как философская вивисекция, безжалостное обвинение в неком экзистенциальном (или сексуальном) преступлении. Даже концепция жизненного поражения, неспособности следовать «изначальному выбору» более чем спорна: безотрадная судьба (кстати, тоже являющаяся упрощающим штампом) слишком часто оборачивается метафизической победой, пропуском в вечность.
Мне не доставляет удовольствия приводить нижеследующую «зарисовку» кисти Сартра, но писать о гении как о сексуально-клиническом «случае» – прежде всего унизить самого себя, опуститься до смакования такого рода «клиники»:
Мы обнаруживаем здесь черту, весьма характерную для патологического платонизма: больной, издали обожающий респектабельную женщину, вызывает в воображении ее образ, когда он предается самым непоэтичным занятиям – в уборной или занимаясь омовением гениталий. Тогда-то она и является к нему, молча обратив на него свой суровый взор. Бодлер охотно поддерживает в себе это навязчивое состояние: лежа в постели рядом с «ужасной еврейкой», грязной, лысой, заразной, он вызывает в воображении образ Ангела. Этот образ может меняться, но кем бы ни была избранная им женщина, ему нужно, чтобы всегда существовал некто, кто смотрит на него, и конечно же – в самый момент оргазма. В результате Бодлер и сам не знает, зачем призывает этот целомудренный и строгий лик, – то ли затем чтобы усилить наслаждение от объятий шлюхи, то ли сами эти мимолетные связи с проститутками нужны лишь для того, чтобы к нему явилась его избранница и он мог вступить с нею в контакт. В любом случае эта холодная, безмолвная и неподвижная фигура оказывается для Бодлера способом эротизации социального наказания. Она подобна тем зеркалам, с помощью которых некоторые любители изощренности наблюдают за собственными утехами: зеркала позволяют такому человеку видеть самого себя в то время, как он занимается любовью.
Достаточно ограничиться одним примером описания Сартром сексуальности Бодлера, дабы убедиться в хладе морга – патологоанатомичности, приложенной к жизни, любви, судьбе…
Бодлера подозревали в импотенции. Несомненно лишь то, что физическое обладание, столь близкое к сугубо природному удовольствию, и вправду не слишком его интересовало. О женщине он с презрением говорил, что «она в течке и хочет, чтобы ее…» Что же до собратьев-интеллектуалов, то он утверждал, что «чем больше они отдаются искусству, тем хуже у них с потенцией», – слова, которые вполне можно истолковать как личное признание Бодлера. Однако жизнь – не природа, и в «Моем обнаженном сердце» Бодлер заявляет, что обладает «очень острым вкусом к жизни и к наслаждению». Надо понимать, что дело для него идет об отцеженной, дистанцированной, преображенной с помощью свободы жизни и об удовольствии, одухотворенном с помощью зла. Говоря попросту, чувственность преобладает в нем над темпераментом. Опьяненный собственными ощущениями, темпераментный человек полностью