Не знаю, что тут случилось со мной, как будто огонь выжег в душе моей все чувства добрые к князю Андрею, все забылось, и дружба наша давняя, и любовь к нему брата моего, и подвиги его во славу державы. Я схватил перо, лист бумаги и принялся писать ответ. А Захарьины стояли за спиной и подзуживали: «Вдарь ему, псу злоязычному, покрепче!» А Алексей Басманов, на Курбского обиженный за филиппику против него, так прямо вставлял в послание целые куски, стараясь супротивника побольнее ужалить.
Путались мои мысли, пытался я разом выплеснуть все негодование свое своеволием боярским, вспоминал все обиды, которые чинили они и мне с братом моим в детство наше, и сыновьям Ивановым в малолетство их, тут же напоминал Курбскому мысли брата моего о самодержавной власти и его возражения, и пенял князю за его всегдашнее высокомерие и строптивость. Так исписывал я лист за листом, смешивая, по обыкновению своему, малозначащее с главным, низкое с высоким и щедро пересыпая послание примерами из Священного Писания, надеясь, что так для Курбского будет весомее и понятнее.
А как написал я тот ответ, так и гнев мой испарился, и презрение, и ненависть. Ничего в душе больше не осталось. Я вычеркнул этого человека из своей жизни.
* * *
Я уже делился с вами одной моей мыслию, что великие потрясения происходят часто из событий ничтожных. Вот и тогда так случилось. Что бы ни измышлял некий князь-изменник, публичных казней в Москве давно уже не было, но тут двор царский решил в назидание и для острастки бояр строптивых казнить холопа Ваську Шибанова. Не отрицаю, вел он себя достойно, но это все ж таки не повод, чтобы подбирать его тело и устраивать ему почетные похороны, как это сделал боярин Владимир Морозов под рукоплескания всей знати мятежной. Но они не остановились на этом и приступили к дворцу царскому с требованием прекращения всех казней — каких таких казней?! — и отставки ненавистного им Алексея Басманова, имя которого было прямо им указано в некоем послании. И совсем было удивительно, что к этим требованиям неразумным присоединился новый митрополит Афанасий, на место почившего Макария избранный. А ведь какие ему почести оказывались, Захарьины даже добились для него у Собора Священного права носить белый клобук, что ставило его выше всех патриархов веры православной! Воистину нет благодарности в сердце человеческом!
Носились слухи о том, что бояре войска к Москве стягивают. И это в то время, когда от рубежей западных угроза нам великая исходила. Некий князь-изменник во главе рати литовской вторгся на нашу землю, загнал один из полков царских в болото и там разгромил. Доносили, что призывал он короля польского дать ему еще большее войско, тридцатитысячное, и похвалялся, что дойдет с ним до самой Москвы и царя русского скинет, и заносчиво уподоблял себя Давиду, который, изгнанный Саулом, воевал землю Израильскую. А видя нерешительность короля польского и даже подозрительность к нему, как ко всякому презренному изменнику, предлагал, чтобы его в походе том приковали цепями к телеге, спереди и сзади окружили стражей с саблями обнаженными, чтобы они зарубили его немедленно, коли заметят малейшую неверность, и на той телеге будет он ехать впереди рати, и руководить ею, и направлять кратчайшей дорогой, и приведет-таки в Москву, пусть только рать следует за ним. Только одно, быть может, и спасло нас тогда: полякам и литовцам было не до русских дел — они схватились со шведами и датчанами за обломки Ливонии, кои каждый почитал своими.
Я чувствовал, что дело катится к какой-то страшной развязке. Да и все при дворе царском это чувствовали. Несколько месяцев не было ни пиров, ни прочих увеселений, царя Ивана не выпускали за пределы Кремля и даже в Александрову слободу ни разу не выезжали. Устрашенные грозными слухами, не доверяя никому, даже стрельцам, Захарьины и Басманов срочно набирали новый охранный отряд из детей боярских из своих вотчин. Собралось их пока всего лишь несколько сотен, слишком мало против немереной силы боярской, поэтому вели они себя поневоле тихо. А тут еще приключилась неожиданная и странная смерть Данилы Романовича, дяди царя Ивана. Захарьины не только не рискнули покарать злоумышленников, если они были, но даже объявить все обстоятельства гибели, так и схоронили одного из ближайших родственников царских без всяких почестей и огласки.
Затихла Москва. И в этой тишине предгрозовой над морем людским носилось лишь одно слово: отречение.
Глава 7. Опричная доля
[1564–1565 гг.]
Тяжелее всего было то, что я ничего не мог понять в происходящем. Никто со мной не советовался, никто мне ничего не разъяснял. Обе стороны вдруг стали хранить свои секреты от чужаков, умолкая при их приближении или нарочито принимаясь говорить о вещах посторонних и пустых. Я был тем чужаком для обеих сторон, вот до чего дело дошло!
Я мог надеяться только на Господа, поэтому чутко прислушивался к своему сердцу, что оно мне подскажет. И вот вместе с первым снегом получил я с Небес весть: Захарьины приняли решение и убедили в том царя Ивана. Какое решение? Этого я не узнал, но не роптал на это, ибо никогда не просил у Господа многого и всегда был благодарен Ему даже за малое.
Сразу же заметил я перемены при дворе. Все молодое беспутное окружение Ивана, и так в последние месяцы сидевшее тихо, теперь совсем пропало. Уехал и Алексей Басманов. Едва он с небольшим отрядом минул южные ворота, как верный слух оповестил жителей, что он отправился в свои заокские вотчины. Второй, менее верный слух говорил об отставке и опале. В любое другое время я бы этому порадовался, но тогда я трепетал за жизнь Ивана и видел лишь уменьшение количества его защитников.
Изменилось и поведение самого Ивана, и только это меня утешало. Он вдруг стал призывать меня каждый день, и мы с раннего утра отправлялись молиться по разным церквям и монастырям московским. Иногда даже и пешком ходили, шли смиренно вдвоем, охраняемые лишь редкой цепью из ста детей боярских — нового царского охранного корпуса. Если же выезжали, то степенно, ни одного ошметка грязи не летело из-под копыт коней наших в сторону толпы. А толпа собиралась всегда по всему пути нашего следования, и взирал народ на нас с каждым днем все более благосклонно. Я думаю, что год-другой, и люди стали бы приветствовать нас вполне искренне громкими криками. Об одном я сожалел — что не было с нами княгинюшки моей любезной. Вот и Захарьины ее очень уговаривали хотя бы несколько раз на людях появиться, пусть в возке закрытом, но княгинюшка упорно отговаривалась нездоровьем. Я-то знал, что здорова она, просто по каким-то своим соображениям не хочет с нами ездить. По каким? Я ее не спрашивал, а она не говорила, как я понимаю, чтобы меня не расстраивать, такая уж она у меня заботливая.
Во всяких местах, куда мы с Иваном приезжали, он первым делом расспрашивал меня пытливо, какие там самые почитаемые иконы или другие реликвии, и молился перед ними усердно. Потом же просил смиренно настоятеля или протопопа дать ему на время святыню, чтобы еще раз помолиться перед ней в тиши его церкви дворцовой. Некоторые восхищались таким благочестием отрока юного, но были и такие нечестивцы, которые возмущались. Как я понимаю, святые отцы и бояре дворовые, нас в богомолье сопровождавшие, всегда находили слова, чтобы строптивцев усмирить, потому что те святыни я потом во дворце видел. А что иные говорили, будто Ивана с двором только оклады драгоценные интересовали, то это они врали злоязычно, Иван на эти оклады даже глаз не подымал. Более того, он доски священные из этих окладов извлек и все их сберег, в отличие от окладов, которые во время последовавших бурных событий затерялись. Но то не велика потеря — металл презренный!
Между тем во дворце царском шла подготовка к какому-то переезду невиданному. Такие сборы никак нельзя было сокрыть, ведь увязывали все, разве что лавки оставляли да росписи на стенах. Не похоже это было на обычные выезды в Александрову слободу или на богомолья, в частности тем, что было приказано собираться семьям всех людей дворовых и ближних. Пытались это в тайне сохранить, но как только в это дело жены примешались, так слух моментально по всей Москве разнесся. Княгинюшка переполошилась, стала ко мне с расспросами приставать, а я и сам ничего не знаю. Пришлось идти к Никите Романовичу, хоть и не хотелось мне этого.
— Уезжаете? — спрашиваю.
— Уезжаем, — коротко отвечает он.
— Когда?
— Завтра.
— А куда, позвольте полюбопытствовать? — продолжаю я допрос.
— В Слободу, — столь же коротко.
— Не ко времени это, Никита Романович, — попробовал я его урезонить, — сейчас все в Москве решается.
— То, что в Москве решается, можно и в Слободе разрешить, — туманно ответил он, — да и решено все уже, осталось только объявить.