Эта ужасающая помощница без конца улыбалась, пока мы боролись с холодным черным проводом, просовывая тот между моей грудью и тканью рубашки, и я улыбался ей в ответ, и в какой-то момент девушка задела свободной рукой полу моего пиджака, отчего карман, ударившись о край сиденья, издал глухой стук, и я забоялся, как бы девушка не увидела пот, сочащийся у меня из-под грима, и не спросила: «Эй, а что там за тяжелая и твердая металлическая штуковина, что она делает у тебя в кармане?»
Паранойя. Самое ужасное в паранойе то, что вас не покидает смутное подозрение: как раз в тот момент, когда вам покажется, будто опасность миновала, вы будете наиболее уязвимы.
После того как проверили звук, черный провод микрофона был приклеен липкой лентой к пластиковому с хромом подлокотнику того кресла, в котором я сидел, — ниже уровня стола и, таким образом, вне досягаемости для нацеленных на меня камер. У меня под ногами по выкрашенному в черный цвет полу извивался змеей кабель, почти невидимый, разве что поблескивала лента, которой он был приклеен.
Я окинул взглядом студию. Каван будет сидеть между нами, в паре метров от меня, за огромным деревянным столом в форме запятой; его кресло повыше моего и с более высокой спинкой, чем у меня или у плохого парня, кресло которого стояло еще в двух метрах от Кавана, за изгибом стола. От множества повешенных под потолком ярких прожекторов шел невыносимый жар.
Кто-то сел в кресло по другую сторону стола, и я сперва не понял, что тут затевается: это была одна из ужасающих помощниц, а вовсе не чертов ниспровергатель холокоста, как я ожидал. Затем другая помощница плюхнулась в кресло Кавана, стоящее в центре, и я сообразил, что пока просто настраивают камеры.
Перед креслом Кавана стояла большая телекамера с опущенным вниз раструбом-блендой и с приподнятым вверх маленьким экраном, выполняющим роль видоискателя. Бородатого паренька-оператора было почти не видно за камерой, когда он передвигал ее, следуя распоряжениям, звучащим в его наушниках. И мелись также две на удивление маленькие автоматические камеры, стоящие на массивных трехногих штативах, одна передо мной, другая перед плохим парнем. Была еще переносная камера с длинным шнуром, и работающий с ней оператор-толстяк бормотал что-то в прикрепленный к наушникам микрофон, прохаживаясь то вправо, то влево — видимо, проверяя, как далеко он может пройти вдоль изгиба стола, не попадая при этом в объективы других камер.
Все в студии вслушивались, что говорят в их наушники люди, находящиеся в операторской, и в течение какого-то времени окружившая меня относительная тишина казалась мирной и успокаивающей; аппаратуру настроили, и мне было приятно, что меня вежливо игнорируют. Кто-то выкатил на тележке большой монитор, поставил его в паре метров за камерами и развернул; на голубом экране оказался большой белый циферблат часов со значком программы в углу. Монитор стоял — молчаливый и неподвижный — посреди наступившей в студии условной тишины, иногда нарушаемой чьим-нибудь бормотанием.
Я поймал себя на том, что думаю о Селии. Вспоминаю чувство, которое возникает от прикосновения ее тела, ее ласковых пальцев, вспоминаю ощущение шелковистости, появляющееся, когда я провожу ладонью по ее спине, а также пряный, мускусный запах ее волос, вкус ее губ после глотка шампанского, вкус ее пота в ложбинке, образованной ключицей, а более всего звук ее голоса, его неторопливость, почти неуловимый акцент, настолько легкий, что иногда задумываешься, не померещился ли он; голоса, что струится, точно извилистый ручеек спокойной радости, иногда, как бы скатываясь с порогов, звучащий раскатисто, стоит ей рассмеяться.
Монитор моргнул, и голубая с белым картинка часов уступила место изображению помощницы режиссера, сидящей в кресле Кавана. Затем экран снова мигнул, и на нем опять возникли часы с логотипом канала.
Я скучал по ней. Прошел уже месяц, как мы с ней виделись в последний раз, и этот месяц показался мне жутко долгим. Наверное, в рождественские каникулы, плавно переходящие в новогодние, всем начинает казаться, что время тянется очень медленно, но мне чудилось, будто я провел их особенно напряженно, что, верно, и заставило данный период моей жизни стать особенно продолжительным. В эти праздники я потратил до сумасшествия много времени, проверяя, не произошло ли каких-нибудь авиакатастроф, связанных с рейсами «Эр Франс» на Мартинику или с Мартиники, и нет ли известий о внезапных ураганах, необычных для этого времени года, или новых извержений вулканов на островах восточной части Карибского моря.
Вокруг меня все рушилось — как мне казалось, оттого, что Селии не было рядом. В этом не было ни малейшего смысла, потому что мы с Селией обычно проводили вместе не так уж много времени, когда она жила в Лондоне, — всего полдня раз в неделю, да и то не каждую, так что на самом деле она не могла оказывать слишком большого влияния на мою жизнь, но все равно в ее отсутствие я теперь чувствовал себя потерпевшим кораблекрушение и брошенным на юлю волн, в жизни моей царили раздрай и хаос.
В наступившей разлуке меня даже не могли поддерживать обещание или хотя бы только надежда, что мы опять встретимся через пару дней.
И недавняя история с Джоу, получившая неожиданное продолжение, коснувшееся Эда и Крейга, и все случившееся на новогоднем празднике, и продолжающаяся кампания угроз, затеянная против меня каким-то ублюдком, не говоря уже о жутковатых размышлениях насчет задуманной мною выходки в этой студии, — все, вместе взятое, заставляло меня остро чувствовать рискованность и опасность моего положения. Все сильно напоминало попытку справиться с заносом при езде в дождь на мотоцикле: то же самое ощущение холодного ужаса, от которого сводит живот, пока ты отчаянно борешься с некой вдруг взбесившейся и вышедшей из-под контроля могучей силой. В те времена, когда я работал курьером, такое случалось со мной несколько раз. Мне всегда удавалось справиться с заносом и выровнять мотоцикл, чем я немало гордился, но все же не занимался самообманом настолько, чтобы и вправду поверить, будто в каждом из подобных случаев от падения в кювет или под колеса автобуса меня спасало мастерство вождения, а не простая удача. К тому же подобные происшествия длились, к счастью, всего несколько секунд; теперь же меня занесло на недели, а то и месяцы. Все, за что я мог ухватиться, не слишком-то годилось для этого: по-настоящему мне нужна была только Селия. Только в ней я мог найти необходимую точку опоры, в ее спокойствии, в ее рационализме навыворот.
Я взглянул на кресло напротив меня, в котором предстояло сидеть плохому парню. Бросил взгляд на часы. То, как долго приходится ждать перед съемкой телепередачи, показалось мне ужасным. Я просто не создан для такого рода деятельности. Пол, мой агент, совсем отчаялся, поскольку в прошлом я не раз получал приглашения на телевидение, но это было такое дерьмо, что приходилось отказываться. Сплошное надувательство, сплошные увертки и надуманные сложности, но дело даже не только в этом. На радио ты просто приходишь и делаешь свое дело. Ты можешь заранее обговорить какие-то рабочие моменты в баре или в офисе, порепетировать, если нужно, какие-то куски, набросать сценарий небольших диалогов или скетчей, и к твоим услугам всегда куча всякой всячины, записанной предшественниками, в которой можно покопаться и выудить что-то полезное… но вообще-то самое важное и самое приятное на радио — это как все у тебя получается, как твои слова слетают с языка практически с той же скоростью, с какой ты думаешь (и с какой работает встроенный цензор, о котором я вовсе не врал Филу).
На радио такая работа — живая, с колес — это норма. На телевидении же она является скорей исключением, большинство передач напоминает приготовленную заранее стряпню, которую потом просто разогревают. Вот вы начинаете передачу, делаете какое-то действительно забавное или остроумное замечание, но тут неожиданно выясняется, что питание камеры отказало или кто-то задел задом аппаратуру и что-то там опрокинул, так что приходится все начинать сначала, и вам нужно либо попробовать сказать о том же самом нечто совсем другое, но столь же к месту, либо повторить прежнюю шутку, сделав при этом вид, будто она родилась только что, экспромтом, прямо у всех на глазах. Ненавижу такое дерьмо. Вообще-то все это похоже на краткое изложение небольшой, но довольно напористой речи, произнесенной Филом с месяц назад в столовой нашей радиостанции. Похоже, я присвоил ее себе. Ну да ладно, не впервой.
Во рту совсем пересохло. Передо мной стоял пластмассовый стаканчик с простой, без газа, водой, и я его с жадностью осушил. Только успел оглянуться, держа его на весу, и одна из ужасающих помощниц немедленно подошла и наполнила его минеральной водой «Эвиан». Хотелось высосать и его, но я поставил стаканчик на стол. Все равно, небось, его отберут прежде, чем начнется съемка.