Когда я вошел через высокие ворота в так называемый старый старостат, то остановился в смущении, не зная, где же мне искать моего старого доброго друга Буркхардта. Дом был большой, и скрежет заржавевших дверных петель эхом отзывался во всем здании, но никому здесь не показалось уместным посмотреть, кто пришел. Я бодро взбирался по широкой камённой лестнице наверх.
Заметив слева боковую дверь, я вежливо и негромко постучал. Никто не ответил мне дружеским «Войдите», и я постучал сильнее. Глухо. Мой стук эхом прокатился по второму и третьему этажам дома. Терпение изменяло мне. Я мечтал о том, как прижмусь наконец-то к сердцу моего душевного друга Буркхардта и заключу его в свои объятия. Толкнув дверь в комнату, я вошел внутрь и увидел посередине комнаты гроб. Тот, кто в нем лежал — то есть покойник, — вряд ли смог бы ответить мне дружеским «Войдите».
Я по натуре очень корректен по отношению к живым людям, но в еще большей степени — к покойникам, поэтому я собирался, не поднимая лишнего шума, ретироваться, однако в тот же миг обнаружил, что усопший в гробу был не кем иным, как верховным сборщиком налогов Буркхардтом, с которого сама смерть взыскала последний налог. Он лежал здесь, безразличный уже и к вину, и к картам, — такой серьезный и торжественный, что я едва осмелился вспомнить о его любимых развлечениях. На его лице была написана такая отчужденность от всего человеческого, как будто у него никогда не было с этим ничего общего. Я уверен в том, что если бы чья-нибудь неизвестная всемогущая рука приоткрыла перед нами завесу над потусторонним миром, то лопнуло бы наше внешнее око, а внутреннее стало бы всевидящим — какой же крошечной и недостойной нашего внимания показалась бы нам тогда наша земная жизнь.
Озадаченный, я выскользнул из мертвецкой в мрачный, пустынный коридор. Только теперь меня охватил — как и всякого живого человека — такой ужас перед мертвецами, что я почти не понимал, как мне хватило мужества так долго смотреть в лицо трупа. И в то же время меня ужасало одиночество, в котором я теперь пребывал, так как в это время меня отделяли сотни миль от моего любимого и родного города и материнского дома — я находился в городе, чье название я никогда не слышал до того момента, когда вдруг стал его полицейским комиссаром, чтобы «деполонизировать» его. Мой единственный знакомый и без пяти минут причисленный к моим сердечным друзьям — в полном смысле этого слова — испарился; точнее, испарился из собственной тленной оболочки, лишив меня своего совета и утешения и предоставив самому себе. Одно оставалось по-прежнему неясным: где я мог преклонить голову? Где покойный снял мне комнату?
Тем временем ржавые петли ворот дома взвизгнули так пронзительно, что даже человек с железными нервами потерял бы самообладание. Вверх по лестнице бежал тщедушный проворный парень в лакейской ливрее и, увидев меня, сначала только молча и с удивлением пялился на меня и лишь через некоторое время решился ко мне обратиться. У меня дрожали колени. В тот момент я позволил бы этому типу говорить все, что ему взбрело бы в голову, так как страх лишил меня возможности отвечать ему. Однако я и без того не смог бы обрести дар речи, поскольку этот малый говорил по-польски.
Когда он увидел, что я никак не реагирую на его слова, то стал переводить себя на немецкий язык, которым он владел так же свободно, как любой берлинец. Я, в конце концов, пришел в себя, назвал свое имя, сословие, профессию и изложил все мои приключения с момента въезда в этот проклятый город, на названии которого я все еще спотыкался.
Тут он вдруг стал любезным, снял шляпу и со многими подробностями рассказал мне то, что с похвальной краткостью следует ниже.
Собственно, его — то есть рассказчика — звали Лебрехтом, и он был покойному господину верховному сборщику налогов за переводчика и преданнейшего слугу — вплоть до вчерашней ночи, когда волей небес несравненному господину верховному сборщику налогов суждено было переселиться из этого бренного мира для лучшей жизни в мир иной. Переселение, правда, совершенно противоречило склонностям покойного, который с большей охотой остался бы на своем посту налогосборщика. Но так как вчера он взялся играть в карты с несколькими польскими дворянами и за стаканом вина в нем взыграла прусская гордость, а в поляках — сарматский патриотизм, то сначала они обменялись словами, а затем и пощечинами, на что один из сарматов нанес покойному господину три-четыре удара ножом в сердце, несмотря на то что вполне хватило бы и одного. Чтобы избежать различных неприятностей с нововосточнопрусской юстицией, победители еще той же ночью скрылись в неизвестном направлении. Приснопамятный господин незадолго до своего вступления в лучший мир снял якобы для ожидавшегося им комиссара юстиции, то есть для меня, несколько комнат, обставив их, приобрел различные предметы домашнего обихода и даже нанял опытную немецкую кухарку, которая готова в любой момент приступить к своим обязанностям, так что обо мне, по его словам, неплохо позаботились. Мимоходом рассказчик Лебрехт заметил, что поляки — заклятые враги пруссаков, и поэтому я должен привыкнуть к кое-каким мелочам вроде немого красноречия той дамы перед городскими воротами. Петера он, правда, назвал тупым олухом, который, несомненно, хотел мне только сообщить о смерти господина верховного сборщика налогов, для чего ему недостало необходимых слов. Поэтому, дескать, и возникло взаимное недоразумение. Однако он, рассказчик, тем не менее советовал мне остерегаться, поскольку поляки действительно втайне таят злобу на пруссаков. Он сам, Лебрехт, якобы твердо решил сразу же после погребения своего несчастного господина покинуть город. После этого сообщения Лебрехт повел меня вниз по широкой каменной лестнице, чтобы показать мне мою новую квартиру. Миновав ряд больших, высоких, пустынных комнат, мы попали в просторный зал; в нем стояли застеленная кровать, защищенная от солнца старыми желтыми камчатными шторами, старый стол с наполовину позолоченными ножками и полдюжины пыльных кресел. Громадное, украшенное золотыми завитками тусклое зеркало висело на стене, вязаные пестрые обои которой с красовавшимися на них чудесными историями из Ветхого Завета наполовину истлели, а во многих местах висели лишь клочки от них. У царя Соломона в сцене суда не хватало головы, а у похотливого старца в купальне Сусанны отгнили преступные руки.
Совсем не домашней казалась мне обстановка в этой обители. Я бы предпочел остановиться в таверне — если бы я так и поступил! Но отчасти от застенчивости, а отчасти, чтобы показать, что меня не пугает близость покойного, я промолчал. Я ведь не сомневался, что Лебрехт и, вероятно, многоопытная кухарка составят мне компанию этой ночью. Лебрехт расторопно зажег две свечи, заранее выставленные на златоногий стол. Начинало смеркаться. Управившись со всем, парень вызвался доставить мне холодной закуски, вина и других необходимых вещей, а также послать к начальнику почтового отделения за моим чемоданом и известить опытную кухарку о моем приезде. Чемодан, а вместе с ним и ужин, принесли. Лебрехт же, после того как я компенсировал все его затраты, пожелал мне спокойной ночи и ушел восвояси. До меня дошел смысл всего сказанного им только после его исчезновения. Я испуганно вскочил, решившись бежать за ним и просить его не оставлять меня одного. Однако меня остановил стыд. Стоило ли делать этого жалкого человека свидетелем моей минутной слабости? Я не сомневался в том, что он переночует наверху, в одной из комнат своего убитого хозяина. Но тут я услышал, как заскрипели петли ворот дома. Я похолодел от страха. Подбежав к окну, я увидел, как этот малый несется по улице, словно его преследует смертельная погоня. Скоро он растворился в темноте, а я остался наедине с трупом в старом старостате.
Часовой
Я не верю ни в какие привидения, однако ночью боюсь их. Вполне естественно. Разве можно верить во все возможное? Тем не менее предполагать и бояться всего возможного легко.
Мертвая тишина, старые ободранные обои в большом зале, враждебность окружения, покойник над моей головой — все это слишком способствовало тому, чтобы испортить мне настроение. Мне не хотелось есть, несмотря на то что я ничего не ел; я не мог заснуть, несмотря на усталость. Я подошел к окну, чтобы проверить, смогу ли я, в крайнем случае, таким путем попасть на улицу, потому что я боялся заблудиться, прежде чем мне удастся найти входную дверь в громадном доме с его лабиринтом коридоров и комнат. Однако и этот выход был забаррикадирован толстыми железными прутьями.
Вдруг в один момент все в старостате словно ожило. Я слышал звуки открываемых и закрываемых дверей, чьи-то шаги и приглушенные голоса. Я не мог понять, откуда вдруг взялась эта деловитая суета? Однако именно непонятное понять всегда легче всего. Внутренний голос предостерегал меня: «Это по твою душу! Глупый Петер проговорился, и поляки покушаются на твою жизнь, так спасайся, пока не поздно!» Меня прошиб холодный пот. Повсюду мерещились мне кровожадные поляки, договаривающиеся о том, каким способом меня умертвить. Я слышал шаги все ближе и ближе. Они уже звучали в передней, которая вела к моей комнате. До меня доносился их приглушенный шепот. Я вскочил, запер дверь — и вслед за тем тут же кто-то попытался открыть ее снаружи. Я почти не дышал, боясь выдать себя. По шепоту я понял, что это были поляки. К несчастью, сразу же после назначения меня комиссаром юстиции я выучил столько польских слов, что мог приблизительно разобрать, что речь шла о крови, смерти и пруссаках. Мои колени дрожали, а со лба градом струился холодный пот. Снаружи еще раз попытались открыть дверь моей комнаты, но там, казалось, боялись производить лишний шум. Я слышал, как люди опять ушли или, точнее, украдкой выскользнули.