«Уверены ли вы, папа, в том, что Георг действительно стал таким вертопрахом, каким вы его представляете?» — спросила Фридерика. Вопрос согрел душу коменданта чувствительнее, чем бокал старого бургундского, который он как раз подносил к губам, чтобы скрыть свое смущение. В вопросе звучали отголоски прежней юношеской дружбы, которая, казалось, еще не была до конца забыта. Такой интересный вопрос, прозвучавший из таких интересных уст, да еще и таким бархатным, взволнованным голосом, был поистине слаще меда для бедного Вальдриха, поскольку подсластил ему горькие пилюли, которыми досыта угощал его господин Бантес.
Чтобы оправдать свой приговор, он представил на суд гостя его собственную историю жизни от колыбели и до войны за отечество. История заканчивалась нравоучением: «Если бы этот субъект выучился чему-нибудь стоящему в университете, он бы не пошел в солдаты или куда-то там еще. Не стань он солдатом, сидел бы уже где-нибудь судебным врачом, военным советником или же гофратом или кем-нибудь в этом роде. Был бы у него и чин, и хорошее жалованье». — «Не знаю, — возразила дочь, — был ли он прилежен в учебе, но я знаю, по крайней мере, что он с чистой совестью жертвовал собой за правое дело». — «Не говори ты мне ничего о правом деле и о чем-нибудь еще в этом роде! — вспыхнул господин Бантес. — Где теперь вся эта благородная дребедень, спрашиваю я? Французов мы выгнали. Тем не менее Священная империя пошла а ко всем чертям. Старые налоги временно остались в силе, а новые — временно введены. Проклятые англичане, как и прежде, снова ввозят свои товары, и никого не волнует, что из нас, праведных немцев, делают тем самым праведных нищих. На последней ярмарке все было спущено за бесценок. Министры и им подобные снова едят, пьют и делают все что хотят, только в торговле не смыслят ни на грош; фабриканты разоряются — и тут тоже ничем не поможешь. В мире все осталось по-прежнему, а может, и хуже, чем прежде. И даже если какая-нибудь честная душа, которая в этом всем хоть что-то смыслит, и попытается поднять голос и запеть по-другому, то все их сиятельства, с крестами на груди и равнодушием поверх них (разве ты не видела, как они резко командуют?), живо спровадят этого беднягу в кутузку: „Снять его, снять! Допросить! Вздуть!“ — и сразу начинается вся эта демагогическая возня или еще что-нибудь в этом роде. Говорю тебе: молчи, девчонка, ты в этом ничего не смыслишь. Не вмешивайся, если речь идет не о чайниках или плошках, если не хочешь, чтобы и они, чего доброго, перебились».
Из этой беседы Вальдрих заключил, что старый Бантес все еще оставался таким же живым, пылким и необычным человеком, на которого, однако, при всех его странностях трудно было обижаться. Так как теперь спор отца с дочерью должен был разрешить приговор судьи, то комендант оказался настолько рассудительном и любезным, что в пункте о «правом деле» полностью признал правоту отца. Однако затем, чтобы не быть вынужденным сурово осуждать самого себя, он признал также и правоту своей защитницы в пункте о «чистой совести», с которой Георг «пожертвовал собой» за пресловутое «правое дело».
«Заметь! — воскликнул старик. — Господин комендант хитрее Ганса Париса с его глупыми девицами из Трои или откуда-то еще. Ему нужно было сказать „Угощайтесь!“, разрезать яблоко пополам, дать каждой по куску и добавить: „Приятного аппетита“!» — «Нет, господин Бантес, ваш Георг заблуждался, если можно назвать этим словом то, что совершили многие тысячи других немецких мужчин и, к примеру, я сам. Я тоже участвовал в войне за освобождение Германии и бросил всех на произвол судьбы. Вы же знаете сами, что наши войска были перемолоты противником. А значит, должен был подняться весь народ и спасти себя, потому что армия им уже помочь не могла. Тут нужно не высчитывать и расспрашивать, а смело вступать в бой и пожертвовать всем для спасения чести нации и монаршего трона. Это мы совершили. Теперь нам нужно оправиться от ран. Тут даже самым умным государственным мужам не поможет никакое колдовство, а потерянный рай так просто не восстановишь никакими трюками. Я, во всяком случае, не сожалею о совершенном мною поступке». — «Мое почтение, — сказал господин Бантес, низко кланяясь, — мое почтение, господин комендант, за то, что вы — исключение из правила. В этом мире исключения — всегда лучше самих правил. Впрочем — в шутку или всерьез — мне кажется, что мы, горожане и крестьяне, торговцы и фабриканты не затем отдавали наши деньги в течение двадцати лет, чтобы в мирное время кормить армию из многих сотен тысяч праздных защитников трона, а также одевать их в бархат, шелка и золото, чтобы их потом, на двадцать первом году, перебили, а нам самим пришлось исправлять положение и все такое прочее».
Таким образом, уже первая совместная обеденная трапеза в доме Бантесов протекала в довольно откровенной атмосфере, и тон в этом задал сам господин Бантес, поскольку был мужчиной, который — как он сам любил выражаться — «всегда говорит правду в глаза», чем немало гордился. Как мы видим, коменданту его инкогнито пришлось более чем кстати. Правда, он не собирался играть эту роль вечно.
Открытие
Но из своей роли ему удалось выйти раньше, чем он догадался об этом сам. Госпожа Бантес — тихая, наблюдательная женщина, которая мало говорила, но много размышляла, — услышав за столом голос Вальдриха, вспомнила его детские черты, сравнила их с мужскими и узнала его. Его очевидное смущение в момент, когда речь зашла о вертопрахе Георге, только подтвердило ее предположения. Но она и словом не обмолвилась ни остальным, ни ему самому о своем открытии. Это было целиком в ее манере: ни одна женщина не была так мало женственна в вопросе болтливости, как она. Она никому не мешала говорить и действовать на свое усмотрение и только слушала, сопоставляла и делала выводы. Поэтому она всегда все знала лучше других в доме и незаметно руководила всеми делами и начинаниями, не тратя лишних слов. Даже такой живой и вспыльчивый старик, как ее муж, который меньше всех хотел подчиняться жене, чаще всего слушался ее, сам того не подозревая. Скрытность Вальдриха показалась ей подозрительной, и она решила втайне обязательно докопаться до ее причины.
В действительности никакой причины не было: Вальдрих просто подыскивал удобный предлог для того, чтобы преподнести своеобразный сюрприз семье. Он был приглашен как-то вечером на чай, но не застал в комнате никого, кроме Фридерики. Она как раз возвратилась из гостей домой и снимала свою шаль. Вальдрих подошел к ней.
— Фрейлейн, — сказал он, — я должен вам выразить благодарность за защиту моего друга Вальдриха.
— Вы его знаете, господин комендант?
— Он часто вспоминал о вас, хотя и не так часто, как вы того заслуживаете.
— Он воспитывался в нашем доме. Это несколько неблагодарно с его стороны, что он, расставшись с нами, так ни разу и не удосужился потом зайти к нам в гости. Как он? Как о нем отзываются?
— Жаловаться не приходится! Кроме вас, на него никто не имеет права жаловаться, фрейлейн.
— Тогда он, конечно же, — хороший человек, потому что я ничего не имею против него.
— Но он все еще остается, насколько мне известно, вашим должником.
— Он мне ничего не должен.
— А мне он говорил о дорожных, деньгах, которые он тогда, перед уходом в армию, истратил на обмундирование, когда опекун отказал ему в этом.
— Я ему дала их тогда, а не одолжила.
— Поэтому за ним теперь только совсем небольшой долг, Туснельда?
Услышав это имя, Фридерика пристально взглянула на коменданта: она словно прозрела — и тут же покраснела, узнав его.
— Этого не может быть! — в радостном удивлении воскликнула она.
— Отчего же, милая Фридерика, если я еще могу вас так называть, — но ах! — прекрасное «ты» я уже не решаюсь произнести; перед вами стоит должник, грешник — простите его! Да, знал бы он раньше то, что знает теперь, он бы уже тысячу раз мог бы вернуться в Хербесхайм!
Сказав это, Вальдрих поцеловал ей руку.
В этот момент вошла госпожа Бантес. Фридерика поспешила ей навстречу: «Вы знаете, маменька, как зовут господина коменданта?»
Лицо госпожи Бантес окрасилось легким румянцем. Мило улыбнувшись, она сказала: «Георг Вальдрих».
— Как, маменька, вы знали это и скрывали? — воскликнула Фридерика, которая все еще не пришла в себя от изумления и теперь сравнивала рослого, крепкого военного в форме с застенчивым мальчиком прежних лет. — Да, действительно, это он. Где же были мои глаза? Вот и шрам над левым глазом, который у него остался от падения с самого большого дерева в саду, с которого он хотел сорвать грушу-лимонку для меня. Вы помните?
— Ах, разве все упомнишь! — сказал Вальдрих, поцеловав руку своей прежней почтенной приемной матери и попросив у нее прощения за то, что с момента своего совершеннолетия ни разу не нанес личного визита к ним.