Первая жена Витовта, Анна-Опрассия, умерла как-то вдруг, а вторая, нынешняя, Анна, дочь Святослава Иваныча Смоленского, "умная и добродетельная женщина, любимая князем и народом", успела и свекра со свекровой очаровать скромностью и семейным прилежанием, и сына народить успела, забеременев едва ли не в первую брачную ночь.
— Маша сама за Войдылой хвостом ходила! — нехотя, с упреком, возражает он отцу.
Кейстут, словно споткнувшись, останавливает с разбега:
— И это говоришь ты! Стыдись! Сын рожден! Пора оставить! (О гулевых похождениях Витовта ему не раз долагали доброхотные наушники.) Твой отец не ведал женщин иных, кроме твоей матери!
Витовт обиженно поводит плечами — быль молодцу не укор.
— Все одно! — отвечает. — Поехать надобно! Андрей Ольгердович, слышь, задумал с московитом Северскую землю зорить!
В душе Кейстута волнами ходят, сменяясь, то гнев, то чувство долга.
— Что наш "великий князь", — перемолчавши, хмуро вопрошает он сына, — все гневает, что я в Полоцке опять Андрея Горбатого посадил? А не кого-нито из его младших братьев? Скиргайлу, поди?! — догадывает он, подымая голос.
Ольгердовичи и так владеют всею землею русичей, и Витовт молчит. Оба, отец и сын, понимают, что утеснять старших Ольгердовичей в угоду младшим — это значит ввергнуть страну в пламя братоубийственной резни.
— Я не хочу его видеть! — хмуро возражает Кейстут, уже сдаваясь на уговоры сына и понимая, что в Вильну при нынешнем течении дел ехать все-таки необходимо.
Витовт опять молча пожимает плечами. Обещать отцу, что он вовсе не столкнется с Войдылою, Витовт не может. Тем паче теперь, когда тот вошел в княжескую семью. Витовт молчит и ждет, уверенный, впрочем, что и ныне, как всегда, отец в конце концов прислушается к голосу долга.
Кейстут был аристократ в том древнем значении слова, о котором мы совершенно забыли после нескольких веков позднейшего изнеженного барства. Впрочем, и слова-то "аристократ" еще не было. Говорили — знатный, вятший, великий, благородный, хорошего, знатного рода. Но всякий вятший вынужден был, гордясь предками, и сам ежечасно поддерживать славу и честь пращуров своих. А там, при нужде, брались и за лопату, и за топор. Косить и пахать умели все, мяли кожи — то была, кстати, у скандинавов, да и в Киевской Руси, работа благородного мужа, ковали железо, подковывали коней… Могли съесть ломоть черствого хлеба, запивши водой из ручья, или, как князь Святослав, сырое мясо, размятое под седлом, густо пахнущее конским потом, и после с мечом или топором в руке прорубаться, во главе своей рати, сквозь ряды вражеских воинов. И, валясь на конскую попону, в гущу тел спящих ратников, во вшах и грязи, все-таки ведать, знать, что ты — благородной крови, и тебе уготована иная стезя, и воины, которые, не вздохнув, отдают за тебя жизнь и за которых ты отдашь свою, ежели так ляжет судьба, все-таки неровня тебе, они — кмети, смерды, кнехты, а ты — князь, ты вятший, боярин, рыцарь, и честь рода твоею требует благородной родни и благородного жениха для дочери твоей, которой подходит время брачное. Хотя и она умеет прясть, и ткать, и доить коров, и стряпать не хуже, а лучше простолюдинок!
Кейстут уже и с братом покойным рассоривал из-за Войдылы, а потому поступок Ягайлы с Ульянией вызвал в нем подлинное омерзение. Упорно державшийся своей древней веры, этот последний рыцарь языческой Литвы, изрубленный в боях, всегда впереди своих воинов, многажды уходивший от смерти и плена, рыцарь в том высшем смысле, о котором слагали свои поэмы труверы и чего почти не было в реальной грубой действительности, предупреждающий врагов — как древлий Святослав, перед битвою посылавший сказать: "Иду на вы", — о дне и часе ратного спора, муж, с которым виднейшие немецкие бароны считали за честь состязаться в благородстве, литвин, очаровавший статью, умом, вежеством императорский двор, воин, сдержавший на рубежах Жемайтии (в то время как Ольгерд покорял одну русскую область за другою) весь напор немецкого ордена и не уступивший тевтонам за всю жизнь ни пяди Литовской земли… Не мог такой муж уступить братнину дочь рабу! И сейчас только долг, только дальняя опасность растерять нажитое братом добро заставили его наконец воссесть на коня и отправиться в Вильну.
Любопытно, когда Войдыло затеял переговоры с немцами, обещая подарить им Жемайтию? А только гораздо раньше, чем этого "захотел" Ягайло. Войдыле надобно было уничтожить Кейстута. И неверное, опасное, на лезвие ножа колеблемое звание княжеского зятя и наперсника Ягайлы, как и всю родину, — да и была ли родиной для него, выскочки, многострадальная Литва? — готов был бросить он к ногам орденских рыцарей за одно лишь сладкое, недостижимое, вожделенное звание какого-нибудь герцога в землях Германской империи. Вспомним о всех многоразличных выскочках-временщиках и не подивимся тому. Да, да, заранее затеял! Знал, чего хочет и к чему идет! Да и страшился он Кейстутова гнева! Страшился, как прояснело впоследствии, недаром.
А уже к тому — и католики, плетущие свою паутину для упрямо не поддающейся Литвы, и сложная игра политических сил, и вожделения ордена, убедившегося в том, что силою Литву не сломить и надобно обходное, тайное, на предателей и предательство рассчитанное действование. И тут холоп-выскочка со своими предложениями, угодливо низящий глаза, очень даже мог и должен был понадобиться людям, которые, провожая предателя, брезгливо и тяжело взглядывали ему в спину.
…Переговоры с Ягайлой были на этот раз особенно тяжелы. Войдыло явился-таки на очи Кейстуту, и Витовт, глянув в лицо родителю, увидя эти вздувшиеся на лбу жилы, что предвещало неистовую вспышку гнева, его мерцающие глаза, поспешил скорее вывести княжеского зятя вон из покоя. И этого Войдыло тоже не простил Кейстуту никогда.
Ягайло (вести были жестокие. Русская рать взяла Трубчевск и Стародуб, причем Дмитрий Ольгердович Стародубский не стал на брань противу русичей, а сдал город без боя и сам перекинулся к Дмитрию, уйдя на Москву), Ягайло должен был лебезить, изображать растерянность, тушеваться и унижаться перед дядею. Переговоры почти уже заходили в тупик, когда кто-то из бояр вспомнил о другой грамоте, из Орды, от Мамая, о которой второпях почти и позабыли все. Властный темник предлагал когда-то союз покойному Ольгерду, а теперь прислал грамоту, призывая великого князя литовского, то есть Ягайлу, объединиться с ним ради совокупного похода на Москву.
Лучшего повода для брани и придумать было нельзя! Не одним! Как еще может повернуть военное счастье? Не в одиночку, а в союзе с Ордой! И пока Мамай станет громить московские волости, забрать вновь потерянные северские города, а повезет, так и всю Северскую землю! О чем, отай, к Мамаю скорого гонца! А пока по городам, такожде отай, собирать рати! И осенью, после жнитва, как и предлагает владыка Орды… И во главе… Во главе рати сам Ягайло! Об этом уже заранее шепотом Войдыло подсказывает своему воспитаннику: с такою армией, да не распуская ее, воротить домовь…
Кейстут угрюмо выслушал. Подумал. Не хуже племянника понимая, что к чему, резко отверг предложение снять полки с границ Жемайтии: "Потеряем и Жмудь и Вильну!" — сказал.
Договорились, что Ягайло идет с одними русскими силами. "И к лучшему! — опять подсказал Войдыло. — Одного тебя, господине, слушаться будут!"
А пришлось-таки на пир Войдылу не звать. И Машу, скупо поздравив и глубоко глянув в ее опечаленные глаза, Кейстут скоро сослал с глаз долой.
И приходило терпеть. И принимать, и чествовать, и хохотать, и дурачиться на пиру, изображая барственного ленивца, личину которого, ставшую привычной пред всеми, кроме Войдылы, носил Ягайло, откуда и успехи его, непонятные пред всеми прочими, у коих и талантов, и ума, и храбрости было поболее, и успехи его доселе никто толком объяснить не сумел, ссылаясь лишь на необычайное везенье… Было и кроме везенья такое, чего не видел никто. Даже и не догадывал толком. Даже и Витовт не видел, а Кейстут — тем более. Видел и знал один только Войдыло.
…И уже после всех речей и утех, после музыки заезжих менестрелей, после знатного пира с боярами и дружиною, уже откланяв, уже проводив, и поднявшись на башню, и с высоты глядючи на замковый двор, где сейчас, вздевшие парадные золоченые доспехи, отъезжали Кейстут с Витовтом, — так ясно представилось вдруг Ягайле, чтобы верные слуги с арбалетами, отсюда, с высоты… И звонкая дробь железных стрел по камню! И потом на плитах двора — трупы! И он спускается вниз по ступеням, неспешно спускается, раздувая ноздри, предвкушая увидеть остекленевшие мертвые глаза бессильно раскинутых тел… Ни по чему, ни для чего, ни по какой причине, а так ясно, до ужаса, до двоенья в глазах представилось вдруг! Тут вот и понял, до чего ненавидит Кейстута!
А Войдыло, ставший уже как воздух необходим, подсказал сзади, с усмешечкой: