Как видим, при таком течении дел срыв был неизбежен, и одно оставалось неясным — как, почему и когда он произойдет?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
И потому Войдыло!
Раб.
Хлебопек.
Любимец, "возлюбленник" Ольгердов.
Прислужник в спальне.
Боярин.
Наперсник всей семьи княжеской: самого Ольгерда, Ульянии, молодого Ягайлы…
Получивший в кормление город Лиду, неподалеку от наследственного неотторжимого владения Ольгердова и вотчины Ягайловой Крево — города и замка, в котором незримо поселилась грядущая смерть.
Раб, ставший после смерти своего господина мужем его дочери, Марии, сделавшийся зятем великого князя литовского!
И все равно оставшийся рабом.
В душе. В святая святых сознания, где под толстыми пластами гордости, хитрости, спеси, высокомерия продолжало жить холуйство, надобность в господине, не в этом, сокрушенном, почитай, и подчиненном своей воле, а в ином, в грозном и страшном. Почему и переветничал, и вел сговор с орденскими немцами, уступая им Вильну и все на свете, и не потому, что помогал Ягайле в борьбе за престол! И саму ту борьбу с Кейстутом, верно охранявшим хрупкий престол племянника, и саму ту борьбу выдумал Войдыла, дабы найти господина, дабы было кому в ноги челом, было пред кем на брюхе, хоть бы и брюхом в золоте. Все одно! Нужны были немецкие рыцари, ибо холуй не может жить без господина. Надобность кому-то служить, кому-то продаваться и перед кем-то благоговеть (вспомним Смердякова с его рассуждениями о Наполеоне) неотделима от рабской психологии, психологии "выдвиженца", бывшего раба, в любую историческую эпоху. Надобность иметь господина, жажда ненасытимая целовать чей-то сапог! Таким вот и был Войдыла, наушник и раб Ольгердов, "ввергший меч" в литовскую княжескую семью…
Спаси, Господи, меня от сословного чванства! Тем паче что предки мои — крестьяне, много — купцы. Ведаю, сколько замечательных деятелей во все века вышло именно снизу. Но они как раз холуями-то и не были никогда! Или же, как признавался Чехов, "по капле выдавливали" из себя раба, рабскую кровь. И восхождение их было иным, трудным и трудовым, зачастую кровавым. Было время выдавить из себя рабскую кровь. И опять вспомним наших "выдвиженцев"…
Путь вверх надо пройти, а не проскочить… Надо по пути преодолеть столь многое, что и сам, невестимо, становишься другим, приближаясь к вершине. Нарастает сдержанность. Уходит злость. Уже не надобно мстить за мелкие обиды молодости. Уже начинаешь прикидывать относительно той самой соседки, что скандалила на коммунальной кухне, почему она такова? И что надобно содеять, дабы исключить и коммуналки, и ненависть граждан друг к другу, и как из бабы той, скандалистки и пьяницы, вновь воссоздать — или хоть из дочери ее! — женщину, труженицу и мать. Как поднять ее вровень с теми, воспитанными еще Сергием Радонежским, великими предками нашими, способными на жертвенность, терпение и доброту?
Ну, а ежели "из грязи да в князи"… Не дай, Господи, никоторому народу таковых пастырей! И Русь многострадальную спаси и сохрани от них!
Войдылу не зря сравнивали с медведем. Был он широк в плечах и тяжел. Когда его вешали, петля затянулась враз, сломав хозяину Лиды шейные позвонки. Труп не дернулся, не заплясал в петле, повис тяжело и плотно, и лишь сизый выглянувший язык, да темная багровость набрякшего лица, да сведенные судорогою кулаки связанных за спиною рук сказали о смерти. Хоркнула, крякнув, виселица, веревка натянулась струной. Расшитые жемчугом мягкие сапоги из цветной русской кожи выпятились врозь и замерли. И только вонючая жижа медленно капала вниз, стекая по сапогам.
Но это произошло спустя четыре года после смерти Ольгердовой, с опозданием ровно на четыре года, и уже ничего не смогло изменить в том, что натворил этот холоп, оставшийся холопом и после женитьбы на княжеской дочери.
Однако поведем по порядку, начиная от того вечера, когда Войдыло, уже ставший необходимым и молодому литовскому княжичу Ягайле, и его русской матери, тверянке Ульянии, растерянной, только начинающей осознавать страшную истину смерти своего великого мужа, пробирался покоем, пластаясь по стене, стараясь стать как можно менее заметным в толпе бояр, князей и иноземных рыцарей, и случайно, мгновением, заглянул в очи православному митрополиту Киприану. И Киприан вздрогнул, прочтя то, чего знать он не должен был никоим образом. Но Войдыло, почуявши промашку свою, тотчас опустил глаза и змеей выскользнул из покоя…
И растворился, затаясь, был и не был, мелькал здесь и там, нигде не появляясь явно, грубо и зримо. И был он в те торжественные и скорбные часы опять княжеским постельничим, хлебопеком, рабом и только единожды, на переходах замка, в тесном ущелье каменной двери нос к носу столкнувшись с растерянным Ягайлою, тронул лапищей плечи княжича и подбородком, бородою, молча показал вверх: не вешай, мол, носа, выше голову. Теперь, после смерти родителя, ты великий князь! И Ягайло, разом поняв, почуяв ободряющий намек, быстро и горячо поймал ладонь Войдылы, мгновением приникнув щекой к властной руке наставника.
И, в общем, устроилось. Кейстут не отрекся от клятвы, данной им мертвому брату. И когда не признавший Ягайлу старший Ольгердович, Андрей, пошел с полками из Полоцка на Вильну, его встретила под городом не только малочисленная и наспех собранная рать Ягайлы, но и закаленные в боях с немцами ряды ветеранов Кейстута.
…Снег, прижатый солнцем к земле, растоптанный тысячами копыт, разлетался серебряными струями. Ягайло скакал бок о бок с Витовтом, хищно оскалив зубы, чуя в сердце попеременные волны огня и холода. Злость и гнев мешались в нем со страхом. В воздухе зловеще посвистывали стрелы, и он низко пригибался в седле: добрый фряжский панцирь спасет, да не попало бы ненароком в лицо — тогда конец! Волнами прокатывали по полю клики ратей, и уже яснело, что Кейстут одолевает Андрея. "Почему Кейстут? Почему не я?" — летело в ум вместе с обрызгами холодного снега, вместе с холодом страха и горячею радостью победы… И опять в очи кинулось широкое, в хитрой усмешке, лицо Войдылы под низко надвинутым шеломом, который и тут преданно охранял своего воспитанника…
Одному Войдыле и верил Ягайло! Перед ним одним не притворялся, наученный притворству всей молодостью своей при великом язычнике — отце и верующей православной матери. Ему одному поверял свой гнев, свою зависть и безумную жажду власти. А мать — терялась, суетилась, путалась в детях и уже глядела на этого своего сына с опасливым обожанием. Сама боялась, что вот и вдруг придут в оружии, поволокут, схватят… Пронзительно вглядывалась в сухой морщинистый лик Кейстута — не обманет ли деверь? С горем понимая, что литвины любят Кейстута много больше, чем ее сына, пока еще ничем и никак не проявившего себя ни на поле брани, ни в делах господарских…
По совету Кейстутову затеяли и поход ко Пскову, выгонять Андрея Горбатого и оттуда. Старший пасынок ушел с дружиною на Москву и, слышно, был хорошо принят великим князем Дмитрием. Как тут быть? И опять требовались ей, Ульянии, советы преданного Войдылы. С братом, Михайлой, Ульяна стала совсем далека. То, прежнее, отболело, окончилось. Со смертью супруга и брат словно отошел посторонь. Хотя и грамоты шли в оба конца, и поминки, и поздравления, и брак сына Михайлова, Ивана, с дочерью Кейстутовой не без Ульянии был сотворен… Все так! И все же того, прежнего, детского, памяти той, когда играли в салки и бегали по тверскому терему, — того не осталось уже… А на Войдылу можно было и прикрикнуть, и топнуть ногой, и снова позвать, воззвать, кинуться за помощью в трудно обвалившемся на ее хрупкие плечи господарстве.
И с дочерью… Утешая себя тем, что и покойный Ольгерд сквозь пальцы смотрел, и еще в тот день весенний, когда увез Войдыло Машу в загородный Ольгердов замок охотничий, в Медники, отчего-то захолонуло сердце, кинулось в ум — остановить. И… не посмела. Сама себе в том не признаваясь, но — не посмела. Дала течению дел идти своим чередом.
А Войдыла, словно бы ничего такого и не имея в уме, охоту затеял. И так радостно было: весна, под елками и на узких зимниках еще дотаивает плотный слежавшийся снег, и уже олени трубят безумство весны, и распушилась, вся в желтых сережках, верба, и березы стоят, словно в зеленом изумрудном пуху, и липы пахнут томительно и призывно…
Трубят рога, серебряно и высоко трубят! Вдалеке — рога. Длинное платье, свисающее с седла, цепляет за ветки. Жаром пышет, близится его широкогрудый крепконогий конь, и Маша оглядывает испуганно — вдруг и сразу с бурными перепадами забилось сердце… Закричать? Она почти до крови закусывает губу, вздергивает беспомощно и заносчиво нежный подбородок, по немецкой моде перехваченный тонкою шелковою тканью… Но одна из отставших было прислужниц догоняет ее — слава Господу! Отлегло от сердца! Маша не знает, что эта девушка с растерянным лицом подкуплена Войдылой, что подкуплены слуги, а те, которые станут принимать ее в Медниках, — все верные рабы Войдыловы, и тут хоть закричи, уже не услышит никто. Вся кровь, вся гордость и страх, подлый девический страх, кидаются ей в лицо, пламенем зажигают ланиты. А он — большой, могучий и страшный — подъезжает обочь, склоняет голову, легко, чуть-чуть, трогая стремя коня. И вот уже кони идут рядом, и трудно вздохнуть, и весенний упоительный день словно в дыму, словно в угаре печном… И что-то говорит, ласковое, успокаивающее, а она не понимает ничего! И лишь вся напрягается, словно струна, когда, властно и бережно охватывая за пояс, снимает ее с коня…