Прощание с любовью
Любви еще не зная,Я в ней искал неведомого рая,Я так стремился к ней,Как в смертный час безбожник окаянныйСтремится к благодати безымяннойИз бездны темноты своей:НезнаньеЛишь пуще разжигает в нас желанье,Мы вожделеем – и растет предмет,Мы остываем – сводится на нет.
Так жаждущий гостинцаРебенок, видя пряничного принца,Готов его украсть;Но через день желание забыто,И не внушает больше аппетитаОбгрызенная эта сласть;Влюбленный,Еще недавно пылко исступленный,Добившись цели, скучен и не рад,Какой-то меланхолией объят.
Зачем, как Лев и Львица,Не можем мы играючи любиться?Печаль для нас – намек,Чтоб не был человек к утехам жаден,Ведь каждая нам сокращает на деньОтмеренный судьбою срок;А краткостьБлаженства и существованья шаткостьОпять в нас подстрекают эту прыть –Стремление в потомстве жизнь продлить.
О чем он умоляет,Смешной чудак? О том, что умаляетЕго же самого, –Как свечку, жжет, как воск на солнце, плавит,Пока он обольщается и славитСомнительное божество.ПодальшеОт сих соблазнов, их вреда и фальши! –Но Змея грешного (так он силен)Цитварным семенем не выгнать вон.
Расставание
Since I die daily, daily mourn.John Donne
«Приди, Мадонна, озари мой мрак!» –Влюбленных красноречье беспощадно.Она, как лист, дрожит в его руках,Как губка, клятвы впитывает жадно.
А Донну дорог лишь разлуки миг –Тот миг, что рассекает мир подобноЛанцету: он любимый видит ликСквозь линзу слез – так близко и подробно.
Он разжимает, как Лаокоон,Тиски любви, узлы тоски сплетенной:И сыплются в расщелину временГробы и троны, арки и колонны.
И целый миг, угрюмо отстранен,Перед находом риторского ражаОн, как сомнамбула иль астроном,Не может оторваться от пейзажа
Планеты бледной. Он в уме чертитПлан проповеди. «О, молчи, ни вздоха;Не плачь – не смей!» Увы, он не щадитВ ней слабости… А между тем дуреха
Глядит, глядит, не понимая слов –Туманнейшей из всех туманных фикций, –И растворяется, как бред веков,В струях его печальных валедикций…
«Аромат» Джона Донна и нюх Лорда Берли
Гильгамеш возглашает: «Я словам твоим внемлю.
Если, Знающий землю,
В преисподнюю снидешь и потерю увидишь, –
Вот мое наставленье:
Свой наряд прочный, чистый, надевать не стремись ты:
Порешат: «чужестранец!»
Ты елеем не вздумай, о мой брат, умащаться:
Все на запах примчатся!
Поэма о Гильгамеше[138]
– Fee! Fie! Foo! Fum! I smell the blood of the Englishman.
Из английской сказки
Четвертая элегия Джона Донна «Аромат» (в некоторых списках озаглавленная «Унюханный» – «Discovered by Perfume») может смутить нынешнего читателя своим открытым цинизмом, яростной враждой лирического героя к семейству его возлюбленной, особенно к ее отцу и матери. Проникнув в их дом, молодой человек оказывается опутан шпионской сетью. Со всех сторон его окружают враги, доносчики и соглядатаи. Это могло бы показаться авторской причудой или странной игрой воображения, – если не учитывать биографии Донна и той реальной охоты на людей, которая была характерной чертой английской жизни в эпоху королевы Елизаветы.
Джон Донн в возрасте 18 лет. Гравюра неизвестного художника, 1591 г.
Дичью в этой охоте были католики. Они оказались на положении отверженных в собственной стране, практически были объявлены вне закона. Непосещение службы в англиканской церкви наказывалось неподъемным штрафом, а отправление католической мессы, сверх того, могло трактоваться как укрывательство католического пастора, что уже являлось уголовным преступлением. Дома католиков обыскивали, стены простукивали – искали убежища священников. Повсюду рыскали доносчики-ищейки, выявляя дома, где проводили мессы. Среди перепуганных людей распространялись слухи, что готовится английский вариант Варфоломеевской ночи.
Семья Джона Донна оказалась втянута в эпицентр этих событий, и ему поневоле пришлось пристально следить за развитием кровавой драмы. Мать Джона Донна (кстати сказать, внучка знаменитого Томаса Мора) была истовой католичкой, и учителя, которых она нанимала для своего сына, все без исключения были католиками. Ее брат Джаспер Мор, священник-иезуит, был схвачен и казнен в 1584 году. Двенадцатилетний Джон Донн вместе с матерью ездил навещать своего дядю в Тауэр. А в 1593 году, когда Джон и его брат Генри были студентами в юридической школе (Линкольнз-Инне), в комнате Генри арестовали молодого человека, обвиненного в том, что он являлся католическим священником. Генри под страхом пытки выдал его, и священника казнили со всей присущей тем временам свирепостью. Но и сам Генри не пережил его: умер от чумы в Ньюгейтской тюрьме. Подобная участь вполне могла ожидать и Джона. И хотя позже (примерно в 1597 году) Донн все-таки перешел в протестантизм, он так и не смог до конца избавиться от чувства «гражданской неполноценности», впитанного с малолетства, почувствовать себя в полной безопасности.
Помня об этом, взглянем на элегию Донна под новым углом зрения. Действительно ли перед нами любовная элегия? Если это и так, то любовная история, рассказанная в ней, весьма странная. Начинается она с допроса:
Единожды застали нас вдвоем,А уж угроз и крику – на весь дом!Как первому попавшемуся воруВменяют все разбои – без разбору, –Так твой папаша мне чинит допрос:Пристал пиявкой старый виносос!
После приятного знакомства с отцом-пьяницей, который чинит допрос, мы видим больную мать, которая, как поясняет рассказчик, –
На ладан дышит, не встает с одра,А в гроб, однако, все никак не ляжет…
Некоторая черствость по отношению к несчастной страдалице должна бы нас покоробить, – если бы сразу не выяснилось, что перед нами самый настоящий провокатор: она не только шпионит за дочерью по ночам, но и пытается всеми хитростями выведать, не беременна ли дочка, украдкой щупает ей живот и как бы ненароком
Заводит разговор о пряной пище,чтоб вызвать бледность или тошноту –Улику женщин, иль начистотуТолкует о грехах и шашнях юных,чтоб подыграть тебе на этих струнахИ как бы невзначай в капкан поймать.
На тюремном языке, это называется «расколоть». Агенты-провокаторы, как известно, играли важную роль в деятельности елизаветинской тайной полиции (например в «заговоре Бабингтона», приведшем на эшафот Марию Стюарт). «Подсадных уток» помещали в одну камеру с заключенными, которых не удавалось сломить пытками, чтобы выведать нужные сведения. Но в данном случае этот метод не сработал.
Далее на сцене появляется еще одно действующее лицо: малолетний братишка девушки, которого отец пытается подкупить – но безуспешно. Затем упоминается привратник, «подобие родосского колосса, болван под восемь футов вышиной,» – но и этому стражу не удается заметить ничего крамольного.
Лишь аромат собственных духов выдает любовника, тайком прокравшегося во вражеский стан. Бдительный отец в конце концов обнаруживает его присутствие в доме. Описывая момент разоблачения, поэт использует примечательный образ:
Бедняга задрожал, как деспот дряхлый,Почуявший, что порохом запахло.
В этих строках словно предсказывается знаменитый «Пороховой заговор» 1605 года! Далее, рассказчик благодарит свои одежды за то, что не выдали его шуршанием, и особенно хвалит каблуки, которые и под давлением не скрипнули («каблук был нем по моему приказу»). Комментаторы отмечают, что пытка раздавливанием, peine forte et dure, была одной из самых варварских и страшных. Так
была умерщвлена, например, Маргарита Глитероу, католическая мученица.
И, наконец, Донн обращается к собственным своим духам-притираниям, осыпая их градом ученейшей брани. Но и за искусными каламбурами чувствуется опыт человека, хорошо знающего цену измене и предательству:
Лишь вы, духи, предатели мои,Кого я так приблизил из любви,Вы, притворившись верными вначале,С доносом на меня во тьму помчали.
Конец стихотворения опять грубо циничен: