— Да, приходи, приходи, — торопко ответил Михаил Иванович и, сняв очки, с большим интересом посмотрел на Никиту. — Приходи… Вот хорошо-то.
— Обязательно приду. Ну, вот. А теперь я заседание закрываю, как надо нам всем передышку сделать, — объявил Никита и хотел было погладить бороду, но вспомнил, что на курорте ему ее сбрили.
2
Совещание тянулось несколько дней — Никита потерял счет. К Михаилу Ивановичу на чай он сходил. Но поговорить за самоваром «вразвалку», как называл Никита, ему не удалось. Михаил Иванович куда-то торопился, да и народу за столом было много, и Никита удивленно сказал:
— А я ведь думал — чего, мол, Михаилу Иванычу не жить: хошь — чай пей, хошь — чего хошь. А ты вон как. Да ведь эдак тебя заездить могут.
— Жнитво, Никита Семеныч, жнитво идет.
— Какое жнитво? Жнитво давно кончилось, — не поняв Михаила Ивановича, поправил Никита.
— Не то жнитво, а людское: плоды трудов своих пожинаем.
Так он и расстался с Михаилом Ивановичем.
Поднимался Никита по привычке в самую рань, выходил из гостиницы и шатался по Москве. За эти дни он сдружился со стариком дворником Архипычем и с милиционером Саней Вахрамеевым. С Архипычем знакомство произошло просто. Архипыч мел сор с тротуара и ворчал:
— Идет человек — нет, чтобы окурок там аль грамотку в карман положить. Бросит. Мети. В своей избе не бросил бы!
— А у нас на полях не кидают, — вступился Никита. — Чисто. Какое стеклышко аль там камешек заметют, и в канавку его.
Так они познакомились.
Никита рассказывал про колхозы, Архипыч — про Москву. Он Москву знал так же, как Никита — Широкий Буерак.
— Вот есть у нас тут переулочек, Капельским называется, и церковь была «Божья мать на капельках». Отчего? Оттого — жил тут купец и держал трактир. И делал он так: придет компания, купит сообща бутылку, хозяин им разливает. Разливал он так — стакан, перед тем как налить, сполоснет и выплеснет в ведро. Ну, за день ведра три-четыре и соберет водки. С того в гору пошел, разбогател и церковь построил. А то есть Тимонин тупик. Это ямщик жил — Тимонин. Понимаешь? Он ухлопал раз барина одного, деньги забрал и жить с того пошел. Потом появились Тимонинский тупик, дома тимонинские… девки тимонинские… На все руки пошел.
Архипыч мел, рассказывал. Никита слушал или сам брал метлу, мел и рассказывал, а Архипыч слушал. В девять же часов Никита спешно бежал в кремлевскую столовую, сытно там ел и шел на совещание.
Но особенно крепко Никита сдружился с милиционером, которого москвичи ежедневно видели на посту, почти У самого Лобного места на Красной площади. Никита этого милиционера заметил в первый же день. Тот, пропуская мимо себя поток машин, ловко вскидывал руки, ловко и проворно вертелся на пятках. И Никите это очень понравилось.
— Вот это — мастак парень, — сказал он Стеше. — Ты ступай, а я малость погляжу на него, — и долго стоял на углу, затем расхрабрился, подошел к милиционеру. — Скажи-ка, милай…
Милиционер быстро отдал ему честь, что немало удивило Никиту, и скороговоркой проговорил:
— Я занят, отец. Вы бы обратились вон к тому милиционеру. Вон стоит — он расскажет, как и что.
— А я к тебе шел. Где ты, милай, учился такой науке?
— Какой?
— А вот… ловок ты, братец. У меня голова от машин закружилась, а ты, гляди чего.
— Ты, отец, откуда? — не переставая управлять движением, спросил милиционер, и строгое его лицо расплылось в улыбке.
— А ты разве не знаешь? Я же Никита Гурьянов.
— А-а-а. Читал. Вон ты какой!
— Читал? Еще бы. Меня теперь Никитой Семенычем зовут, а был я Никитка Гурьянов. Верно, я в былые времена глоткой брал. Мы, примерно, братья Гурьяновы, драчуны были… Вот на кого ежели злы, кто не угодит нам, примерно землю там не уступят аль делянку в лесу, так мы что делали: на масленицу полюбовный бой был на селе, мы вот и сговаривались, мы, то есть братья, вложить ныне полюбовно такому-то — ну, там Ваське Герасимову… и ударялись на него. Скулы выворачивали. И знали нас. А теперь меня Никитой Семенычем величают и со Сталиным я за ручку здороваюсь, — похвастался он и вдруг впервые за всю свою жизнь почувствовал, что от такого хвастовства ему стало стыдно. — Заврался малость, — поправился он. — Оно, конечно, со Сталиным я разговор имел, да ведь он не только со мной говорит… со многими, со Стешей с той же.
Милиционер оказался комсомольцем, и вечером они с Никитой сидели в кафе и пили чай. От кофе Никита решительно отказался. И сегодня, расставаясь с милиционером, Никита сказал:
— Саня! Я завтра должен перед народом слово держать. Посоветуй, как и что. Оно, конешно, ежели бы племяш, Кирилл Сенафонтыч, тут был, я бы не тревожил тебя.
И они долго советовались о том, что должен сказать Никита.
А когда Никите предоставили слово и когда угомонились аплодисменты, он раскрыл рот и так же, как Костя Каблев, первые секунды ничего сказать не мог: слова куда-то вылетели, в глазах появился туман, дух сперло, и он долго хлопал губами, затем тяжело вздохнул:
— Пахать легче. — А пока люди смеялись, он хотел было начать с того, с чего начинали почти все, — с приветствия вождям, но тут же одернул себя: «Ты, старый дурак, чужую песенку не запевай. Свою давай», — и начал по-своему: — Что есть социализм? — начал он и поднял руку. — Социализм — это мы с вами. Если нашу Ра-сею наперед взять, какая она была, то мы можем сказать одно — там все принадлежало барьям, а нам с вами горе-беда. А теперь мы с вами вот этими руками, — он высунул вперед обе руки, и потряс ими, — что наделали? Мы мечту людскую в факт превратили.
Сталин: — Верно.
Никита: — Правда, нет ли, но мне сказывали, когда я на Днепре был… — Никита улыбнулся. — На Днепр плавал, в Сухум плавал. А зачем? Страну искал. Мура-вию. Где, стало быть, нет коллективизации. Видите, как клоп от порошка бегал. Да-а. — Он опять повременил. Когда смолк хохот в зале, продолжал: — Вот мне и сказали, что плотину на Днепре люди думали еще при Екатерине, великой… блуднице, поставить. С той поры одних бумаг накопилось девятьсот пудов. А вот они пришли, — Никита показал на президиум, — и построили… и мечту в факт превратили, — Зал тут не вытерпел, грохнул аплодисментами, а Никита продолжал, уже довольный своей речью: — Али вот племяш мой, Кирилл Сенафонтыч Ждаркин, — что наделал в урочище «Чертов угол»? Заводы такие отгрохал — ахнешь. Или те же колхозы. Ученые раньше, как мне вчера сказывал Саня… милиционер — тут против нас на посту он стоит — ученые, слышь, говорили: колхозы — это утопизм какой-то, дескать…
Но тут Никите говорить не дали: зал взорвался хохотом. Одни смеялись, поняв «утопизм» по-своему: как «утопиться», другие — удивленные тем, что Никита произнес такое слово.
— Да, утопизм, — не смущаясь, продолжал Никита. — Дескать, люди сразу из грязи в рай хотят мырнуть. А мы вот мырнули и, гляди, где вымырнули. Я вот с своими ребятами дал на полях урожай пшеницы сам-сорок. Сам-сорок, это подсчитай-ка, центнеров пятьдесят. Вот вам и утопизм, дуй вас горой!
Что такое? Сталин поднялся и громко захлопал в ладоши. И люди — семь тысяч человек, — поняв Сталина, зааплодировали Никите, бурно приветствуя его криками.
А с Никиты уже лил пот. Он присел на стул рядом со Стешей и тяжело задышал. А когда узнал, что скоро и ей выступать, шепнул на ухо:
— Ты только не робей. Как вот я. Говори — и все.
— А чего ж у тебя рубашка мокрая?
— Узопрел малость. Эх, тебе бы надо с Саней поговорить. С милиционером. Вот башка-парень. Весь земной шар знает. Где чего в мире делается — все знает.
— Ты м «е не мешай, Никита. Думаю я, — попросила Стеша, и глаза у нее стали стеклянные.
3
Прыжок с обрыва в реку как-то «омыл душу» Кирилла: ему было и стыдно за такой поступок, и в то же время ему казалось, что это была единственная мера, чтобы «вылечить душу». Когда перед ним вставал какой-либо крупный политический вопрос, он, если не в силах был разрешить его один, обращался к Богданову, к коллективу коммунистов или, наконец, к Сталину. Но вопросы «душевного порядка», как называл Кирилл все свои интимные переживания, он никому открыть не мог, тем более что в те времена вопросы такого порядка многим казались пустяковыми, присущими переживаниям только «мягкотелой интеллигенции». И Кирилл эти вопросы носил в себе как тайну, переваливая ими скрыто, как позорнейшей болезнью, и это мучило его. Значит, выход один — с обрыва в реку… И вот ныне «душа посвежела». И он снова с головой ушел в работу.
Одна черта, давно заложенная в Кирилле, теперь с каждым днем все сильнее развивалась — он не мог останавливаться на достигнутом, не мог почивать на лаврах и наращивать жирок; он всегда искал того, что еще не сделано, но что надо обязательно сделать, сделать так, чтоб еще на какой-то уровень поднять людей, которыми он руководит.