2006 года «Клуб „Shortbus“», проникнутом отчетливо райхианским духом. Главная героиня София работает врачом-сексологом, но сама не может испытать оргазм. В поисках разрядки она оказывается в бруклинском секс-клубе, населенном самыми разными квир-типажами и фриками. Несмотря на обилие секса (кто-то, например, поет национальный гимн в анальное отверстие другому), фильм трогательно скептичен к свободной любви: это не манифест полиамории, но меланхоличный рассказ о трудностях жизни в теле с его половыми нуждами. Многие герои, особенно доминатрикс Северин, используют секс как способ укрыться от настоящих чувств. Сам по себе акт не всегда способен избавить от одиночества или дать чувство единения. Источником свободы тут, как и у Райха, становится способность открыться другим людям; эмоциональная уязвимость как ключ к удовольствию. Весь секс в фильме настоящий, без симуляций, в том числе долгожданный оргазм Софии, что создает нежное, хрупкое, искреннее настроение.
Бонд в этом фильме блистает, не подвластный ни возрасту, ни гендеру, в расшитом блестками платье эмансипе и перчатках по локоть, источая дымную, полуночную мировую скорбь, которая делает его немыслимо притягательным. Я впервые столкнулась с концепцией небинарности несколько лет спустя, когда, сидя на диване в Нью-Гэмпшире, разговаривала об этом фильме с моим другом Джозефом, который исполнил эпизодическую роль в сцене с оргией. Я сказала что-то о Бонд, и он аккуратно поправил меня: следует употреблять местоимение не he, «он», но v, «ви».
В то время мой собственный гендер висел у меня камнем на шее. Я была небинарна, хоть еще и не знала этого слова. Внутри я себя всегда ощущала мальчиком, женственным мальчиком-геем, и диссонанс между тем, как я себя чувствовала, и тем, как меня воспринимали, был таким болезненным, что часто мне вообще не хотелось покидать свою комнату и выходить в люди. Десять лет назад проблемы трансгендеров обсуждались далеко не так открыто и широко, как сейчас, а если обсуждались, то в рамках перехода от мужчины к женщине и от женщины к мужчине. Это был уже шаг вперед, но он не затрагивал проблему тех, кому не подходил ни один гендер. Будучи транс-персоной, я хотела совсем отказаться от бинарности, что кажется совершенно естественным, когда это касается тебя, и совершенно неестественным и насильственно навязанным, когда у тебя нет такой проблемы. Я хотела сорок три миллиона гендеров Хиршфельда, во всем их великолепии и без ограничений, бассейн, куда можно нырнуть и уплыть прочь.
Можно с негодованием относиться к тому, что происходит с телами, категоризируемыми как женские, при этом имея скептический взгляд на жесткое разделение гендеров на два противопоставленных типа: голубого и розового цвета. Даже Андреа Дворкин понимала это. Сейчас многие думают, будто она стояла за обособление гендеров, хотя на самом деле ей тоже хотелось полного растворения бинарности, что бы ни говорили трансфобы, которые считают ее своей единомышленницей. «Мы хотим уничтожить сексизм, а именно полярные определения мужских и женских ролей, мужчины и женщины, – писала она в „Половой связи“. – Андрогинности как концепции по определению неведомо подавление сексуальности… Возможно, она – единственный путь к свободе, доступный женщинам, мужчинам и всё более заметному большинству, то есть остальным нам»[307].
Бонд был самой заметной небинарной персоной и первопроходцем того времени; он не только придумал местоимение v, но еще и ввел гендерно-инклюзивное обращение Mx., сейчас настолько общепринятое, что его предлагают как опцию в документах моего английского банка. При виде человека, который смело отстаивал свой отдельный гендер, я испытывала головокружительный восторг. Пока я шла через Ист-Виллидж к «Joe’s Pub», мое чувство изоляции постепенно растворялось, а на подъеме по большим ступеням на Лафайет-стрит сердце начинало биться чаще. Я всегда садилась за столик в первом ряду, обычно с одним или двумя друзьями, брала стакан бурбона и ждала момента, когда груз на моих плечах растворится. У меня никогда не было уверенности, что это произойдет, но это случалось каждый раз, и после я не могла толком это описать – только знала, что какой-то зажим, узел исчезал и по моему телу текла жизнь.
В то время Бонд часто исполнял каверы на две связанные песни из второй половины альбома Кейт Буш «Aerial» 2005 года. Первая – это мечтательный рассказ о купании нагишом при луне на пустынном пляже, ода чувственным удовольствиям. Затем восходит солнце, и с ним меняется настроение, становится более колдовским, диким. Бонд твердо стоял на краю хаоса, управляя темными сгустками энергии, кружащими по залу. Это было физическое чувство: пространство как будто расширялось. Мне всегда вспоминалась знаменитая лекция Лорки о дуэнде, где он сказал про певицу фламенко Пастору Павон: «Она выбила у песни все опоры, чтоб дать дорогу буйному жгучему дуэнде». Через несколько абзацев он добавил: «Если свобода достигнута, узнают ее сразу и все»[308].
Мне нравилось слушать эти песни, но все они служили только прелюдией к душевному потрясению заключительного номера – «22nd Century» («Двадцать второй век»), который Вив каждый раз объявлял одинаково: «Это песня багамского вуду-жреца по имени Эксума, но мне кажется, она созвучна моему опыту и опыту моего народа». Затем ви выкрикивал: «ХА!» – и начинал биться в предсмертной агонии образов, раскачиваясь, как кобра. В семидесятых Эксума посмотрел в темный стеклянный шар и увидел причудливую, засыпанную пеплом версию предстоящих десятилетий. Он предсказал мир в апокалиптических руинах. Всё происходило очень быстро, слова спотыкались друг о друга, турбулентное, лихорадочное видение грозно висело в воздухе. Чума – в девяностых я думала про СПИД, сейчас, конечно, думаю про COVID-19. Мужчины становятся женщинами, женщины становятся мужчинами. Освобождение животных, равноправие женщин, конец болезней, перестали рождаться дети, человек – сам себе бог, в воздухе нет кислорода. Оно грядет, и оно грядет сейчас, блистательное и страшное. Вив откидывал назад голову с гладким пучком, простирал руки вверх и, вцепившись когтями в это будущее, выволакивал его из небытия.
* * *
Может, «22nd Century» и написал карибский колдун Эксума, но самое известное исполнение принадлежит Нине Симон, хотя и оно чуть не кануло в Лету. Симон записала ее в феврале 1971 года для пластинки «Here Comes the Sun», но в итоге песня не вошла в альбом и не была внесена в журнал сессии звукозаписи. О ней забыли до 1998 года, до тех пор, пока один исследователь в процессе составления музыкального сборника не наткнулся на нее в хранилище лейбла RCA, где она, как мне хочется представлять, зловеще мерцала в архивной темноте.
Симон обладала способностью извлекать глубокие эмоции даже из самых поверхностных текстов, а еще – вкладывать в эти эмоции политический смысл. Самые сильные номера в ее репертуаре – те, что позволяли ей выражать смешанные чувства, выплескивать гнев, ненависть, горечь наряду с тоской, радость вместе