одиннадцать лет.
В детстве ей внушали веру в американскую мечту: старания и талант неизбежно приведут тебя к успеху, и неважно, в каком теле ты обитаешь. Эта иллюзия крепко держалась до апреля 1951 года, когда ее не приняли в Кёртисовский институт музыки – консерваторию в Филадельфии, куда она мечтала попасть с детства. Сначала она решила, что ей просто не хватило дарования, но люди раз за разом повторяли ей: причина в расизме. Осознание, что дверь все-таки не открыта, заставило Юнис Уэймон создать свое второе «я», двойника, который станет всемирной звездой.
Препятствие на пути таланта означало, что ей нужно найти ему иное применение, а с ним – источник дохода. Летом 1954 года она начала играть в баре в Атлантик-Сити под новым именем Нина Симон, потому что не хотела, чтобы об этом знала ее мать: Мэри Кейт всегда называла такую музыку «реальной», в противоположность «святой» музыке. Симон превращала бар, полный пьяных ирландцев, в концертный зал; она надевала вечернее шифоновое платье и требовала полной тишины во время своего выступления. Петь она изначально не собиралась, но владелец бара «Мидтаун» на Пасифик-авеню сказал ей в первый же вечер: пой или уходи.
Музыка стала временным вместилищем ее чувств: она выливала злость, горе и ненависть к себе в песни, которые – она знала – слишком мелки, слишком поверхностны для ее необычайного дара. Она вкладывала в них всё, чему научилась, растягивая одну мелодию на часы, заводя ее в такие дебри, которые иному человеку не хватило бы изобретательности и ума себе вообразить, не то что достичь. Выступления с самого начала были для нее гетто, ловушкой, свидетельством ее позора и напоминанием о несправедливости окружающего мира, но в то же время и возможностью воплотить собственное оригинальное видение, какую ей никогда не смог бы дать концертный зал. Раз ей отказали в желанной категории, она отказалась от категории как таковой, она парила между блюзом и джазом, между госпелом и соулом, иногда в рамках одной песни, но фортепиано в ее аккомпанементе всегда стремилось обратно к Баху.
Вскоре она уже играла в клубах Нью-Йорка и выпускала пластинки; вскоре она ездила по Гринвич-Виллидж в стального цвета мерседесе с красными кожаными сиденьями и опущенным верхом – королева в красной шляпке. К концу 1950-х у нее были слава и богатство, однако ни то, ни другое не оказалось залогом счастья. Она хотела, чтобы ее слушали, и настаивала на этом даже в ранние годы карьеры, но не всегда хотела, чтобы на нее смотрели. «Я не могу быть белой, и таких цветных, как я, белые люди презирают или приучены презирать, – написала она для себя, не проставив дату. – Будь я парнем, это не играло бы такого большого значения, но я девушка, и я всегда перед публикой, а значит, люди вольны насмехаться, одобрять или не одобрять»[314].
Только после двух браков и рождения дочери она начала втягиваться в движение за гражданские права и понимать, что страдания, которые она доверяла своему дневнику, изначально имели политические причины. Она знала о Розе Паркс и бойкоте автобусных линий в Монтгомери, она дружила с писателями Джеймсон Болдуином и Лэнгстоном Хьюзом, но только писательница-драматург Лоррейн Хэнсберри смогла открыть ей глаза на то, что ее собственный опыт неразрывно связан с живучим наследием рабовладельчества, на реальность расового и классового разделения. Хэнсберри была энергичной, даровитой молодой лесбиянкой, которая уже в двадцать шесть лет написала «Изюминку на солнце» – первую пьесу женщины-афроамериканки, поставленную на Бродвее. «При встрече мы никогда не говорили о мужчинах, одежде или прочих пустяках, – рассказывала Симон об их фантастической дружбе. – Только о Марксе, Ленине, революции – настоящие девчачьи разговоры»[315].
Тысяча девятьсот шестьдесят третий, год Марша на Вашингтон, стал поворотной точкой в ее политическом прозрении, моментом, когда она наконец перестала держаться в стороне. Двенадцатого апреля, в Великую пятницу, Мартина Лютера Кинга – младшего арестовали и посадили в тюрьму в Бирмингеме за участие в мирном протесте против сегрегации. Полицейские с овчарками и дубинками избивали участников и поливали их из брандспойтов на их пути от баптистской церкви на Шестнадцатой улице (первой церкви для черных в городе; там располагалась штаб-квартира движения) к ратуше, где они надеялись вызвать мэра на разговор о сегрегации. Пока Кинг и еще пятьдесят жителей Бирмингема сидели за решеткой, Нина давала концерт в Чикаго; Лоррейн не преминула сразу позвонить ей и высказать свое неодобрение.
Два месяца спустя, 12 июня, борец за гражданские права Медгар Эверс был застрелен через два часа после того, как президент Кеннеди объявил о подготовке Закона о гражданских правах. Эверс работал выездным секретарем в миссисипском отделении Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения (NAACP) и участвовал в организации массовых акций против сегрегации на пляжах, в автобусах и парках, каждая из которых встречала агрессию со стороны белых жителей с гордо реющими свастиками и таким же импровизированным оружием, как у клановцев Гастона. Эверс близко дружил с Джеймсом Болдуином: в пьесе «Блюз для мистера Чарли» последний рассказывает об их совместном ночном расследовании убийства черного мужчины белым.
Эверса застрелил на подъезде к его собственному дому член Белого гражданского совета; Медгар нес в руках охапку футболок, которые он собирался раздавать на демонстрации на следующий день. На каждой был напечатан лозунг: «ДОЛОЙ ДЖИМА КРОУ». Больница, где он умер, тоже имела разделение по расовому признаку, и сначала его отказались принять, несмотря на то что он явно был при смерти и истекал кровью. Много лет назад друга его отца убили за то, что он разговаривал с белой женщиной. Его окровавленная одежда еще несколько месяцев висела на заборе, и Эверс говорил, что этот образ навсегда врезался в его память – страшный символ истинной сущности расизма.
Как и та смерть, убийство Эверса что-то разожгло внутри Симон, но худшее было еще впереди. Из-за репетиций перед гастролями она не смогла присоединиться к Маршу на Вашингтон 28 августа. Она смотрела прямую трансляцию по телевизору в своем большом доме в Маунт-Вернон, пригороде Нью-Йорка. Через восемнадцать дней она сидела одна в комнатке над гаражом и продолжала репетировать, когда услышала по радио о том, что четыре клановца заложили динамит в баптистской церкви на Шестнадцатой улице в Бирмингеме во время занятий воскресной школы. В результате взрыва погибли четыре девочки. В тот же день в городе произошло еще два убийства. Белый полицейский застрелил шестнадцатилетнего черного подростка: тот бросал камни в машину с белыми мужчинами, которые размахивали флагами конфедератов и швырялись бутылками, а потом двое белых мужчин на мотороллере, оклеенном символами Конфедерации, стащили тринадцатилетнего черного мальчишку с руля велосипеда его брата и застрелили. Флаг конфедератов – им же размахивали на марше в Шарлотсвилле – недавно снова воскресили в качестве символа оппозиции гражданским правам,