Мы пьем легкое вино и беседуем о сути вещей и о судьбе... наверное... меня все время отвлекает... один тут ходит... неприкаянный... я его даже знаю... поэт по прозвищу Пингвин. Вчера у них, похоже, была крупная попойка. Он будто ищет кого-то... Я даже знаю, здесь работает его подружка, она и нам иной раз продает с черного хода початую бутылку. Однажды я видела, он помогал ей, хохмил, конечно, но получалось здорово: поднос на кончиках пальцев, полотенце через локоть, поспешает на полусогнутых таких ехидных крючочках... А сегодня что-то странно болтается в проходе, высматривает, будто нечаянно здесь оказался без денег... неловко...
Мы с Полонским веселы, наблюдательны и щедры. Приглашаем за наш столик этого .., ну, конечно, пока не придет подружка... Я разглядываю его помятый пингвиний сюртучок, грязноватые обшлага рубашки... невнятно сердце заныло... хрупкий какой-то... не такой уж задрипанный, просто "немножко вчерашний..." к тому же, - непрошенным спасителям поэты не поют... Кто ж знал, что через годы он выпадет мне судьбой...
А в тот раз мы дождались его пассию, чтоб не пропал, и ушли с Полонским.
- Клинический случай, - бросил Полонский, мой друг, психиатр профессор Полонский. Однако, не так уж прост. Тогда ему хотелось нравиться. И он знал, как это сделать.
- Ты заметила, в чем сущность белой рубахи?.. Ее главное свойство не пачкаться. Леонардо да Винчи говаривал: "Приумножайте терпение". Многие любят повторять: "Приумножайте добро". А вот жалость, видите ли, - это "сапоги всмятку". Хотя издавна на Руси жалеть и любить были слова синонимы...
Ну, конечно, сейчас будет про боль, про кровь, про грязь и человеческие страдания...
Сам Полонский - большой игрец. Он умеет примерить к себе любой образ.Сейчас ему удобно придумать себя офицером белой гвардии, чтобы ввернуть про белые манжеты...
И как ни смешно, за разговором, его глупая клетчатая рубаха стала казаться белой, белой, как символ последней чести...
Впрочем, откуда мне знать меру его страстей...
.... Угли давно потухли... остыл белый пепел в костре... там, на давней стоянке... сидели люди... кто теперь вспомнит?..
Есть вещи, вовсе не вечные, но изменчивые с течением времени или даже по мановению моды, но всегда участвующие в живом разнообразии нашего бытования. И примерить их к себе может каждый.
Сами они просты и вещны и от мира сего. Наверное, они украшают нас, может быть, уберегают и примиряют...
Они как бы помечают знаком традиции наши поступки...
Почти в каждом доме осталась белая рубаха умершего отца или мужа... Господи! а у кого и сына. Остальные вещи раздали. Костюм еще долго висел... но потом кто-то подрос в семье или у знакомых, теперь носит... а вот белая рубаха... последняя... хоронили-то в новой... а эту, может быть, со свадьбы берегли, если недавно... или с последнего юбилея... невозможно расстаться, - ведь вот, только что... он в ней был... та самая...
Может быть, на ней пятнышко осталось, - это тогда, помните?.. или дырочка от сигареты, или след утюга, - дочка гладила, перестаралась...
Рубаху теперь берегут, хранят...
Она висит на плечиках в шкафу...
Мало ведь у кого еще есть сундуки...
Она висит в шкафу, с годами теряя свежесть...
Но странно как-то ее стирать...
Я взяла и постирала.
Белая рубаха сохнет на веревке во дворе, на морозе заледенела, раскинув рукава, стала колом...
43. Круги
- Ну, ежели это мама, то какую же хреновину они придумали для Папы?.., - услышала я за спиной такой перифраз из Воннегута.
Мы только что прочитали "Колыбель для кошки" и еще болели словечками оттуда. Однако, пройтись по "папе" и "маме" пока не представилось случая. Там на могиле жены доктора Хонникера - "отца атомной бомбы" дети устроили памятник в виде мраморного фаллоса двадцати футов вышиной и трех футов в диаметре с надписью: "Мама".
Я вывернула из-за банка на площадь Ленина, когда мне в спину раздалось:
- Вот я и говорю, интересно, какого нам уготовили Папу?..
Я бы и сама воскликнула то же, ошеломев перед грандиозным зрелищем. На площади против Оперного театра тогда воздвигали "Монумент", как его называли горожане, потому что за высоким забором все равно ничего не было видно, а к загородкам давно привыкли. Сейчас их убрали, и над площадью восстали каменные истуканы бойцов революции, замотанные в холщовые саваны. Словно куклусклановские балахоны те бились и хлопали на ветру. Наш знаменитый театр испуганно присел на своих колоннах и попятился назад, уступая пространство.Хотя центральное место еще пустовало, ожидая фигуру Пахана.
Я воскликнула бы то же самое, если бы у меня оказался собеседник, говорящий на этом нашем воннегутском жаргоне. Поэтому я с готовностью оглянулась, - меня догонял Цезарь Петрович Короленко, мой недавний, еще не очень крепко знакомый профессор-психиатр. И мы тут же воспользовались поводом где-нибудь посидеть, обогреться и помянуть всуе крестного отца нашей революции. Цезарь Петрович, как он обычно любит, к слову, пересказал мне "Крестного отца" Марио Пьюзо, которого мы сами будем читать взахлеб лишь спустя двадцать лет . Цезарь Петрович читает на многих языках, и книжки ему присылают из разных стран его разноязыкие приятели.
Впрочем, и по-русски Цезарь Петрович говорит словно иностранец, с громоздкой грамотностью, будто читает лекцию. И как лектор же, ранний, застенчивый, сильно сутулится. Потом вдруг наскоро закруглит затянувшуюся, как бы оплывшую по краям мысль звуко-емкой английской фразой. "In this line, and so on...". Еще эти его английские щечки, и длинные губы устраиваются в умышленно-потерянную гримаску, дескать, - как это будет по-вашему?..
Ему очень нравится казаться иностранцем, этаким любопытно-осторожным Пуаро, будоражащим своей неоднозначностью сибирское изумление. Ему, наверное, хотелось бы именоваться каким-нибудь Македонским, Британским, или Великопольским... Хотя как знать? - корни его родового дерева уходили в глубину Европейских земель еще, когда литовцев называли жмудью. Где-то там он и раскопал свою фамилию - Королайнен. У Мицкевича есть стихи "Смерть полковника". Так это его родственница - полковник, "литвинка, девушка в воинском платье, вождь повстанцев - Эмилия Платер". Королайнен, Короленко..., за глаза его зовут Ц.П. с любовно почтительным акцентом, или просто Цезарь, без затей.
Свои мальчишеские годы он провел в Варшаве, куда их семью занесло военной волной из Бреста. Он видел первое утро войны. Он смотрел из окна на немые в сплошном гуле и грохоте, на немые кадры: бомба разорвалась прямо напротив их дома в казарме, выбегают солдаты в кальсонах, их косят с налета...
И вот ведь как расходятся и замыкаются круги.., - сейчас, недавно, он был в Канаде, гостил у известного этнографа и собирателя кинохроники Второй мировой. Там он посмотрел заново кадры первой бомбежки в Бресте. Горит казарма, люди бегут, сраженные падают, даже позы их, кажется, врезались в память, подламываются, оседают здания, один дом напротив уцелел... Там мальчик смотрит в окно, стекло лопнуло, сыплются, льются по стене осколки...
Ц.П. часто ездит за границу, побывал во многих странах и не раз, даже в тугие "застойные" времена. Его приглашают c лекциями или просто в гости, у него там есть даже свои пациенты. Иногда они приезжают сюда. Например, одна пожилая дама из Лондона навещала его несколько лет подряд.
- Aх, - говорила миссис Браун, - я не могу себе отказать. Есть три места на земле, где я обязательно должна побывать раз в году. Это Париж в каштановом цвету; Кейптаун, когда там склоны холмов покрываются красными цветами, и вот теперь Нью-Сибирск в его зимнем белом молчаньи...
"Я спрашивала Цезаря Петровича, отчего же он-то не уезжает отсюда навсегда, не бежит из мрачного нашего безмолвия. Он только смеялся:
- Где же еще я смогу жить так, как я хочу!"
Мне тогда еще не было понятно.., - такой именитый! Такой готовый для жизни на любом континенте! Такой!.. со всеми возможностями... Моей натуре, свободолюбивой, может быть, бессмысленно бунтующей, романтической натуре было непонятно, что его удерживает внутри этого нашего страшного и жалкого, жестко очерченного круга, где в центре незыблемо стоит каменный идол?..
- Круги Господни неисповедимы, - он любил перевирать избитые поговорки с нарочитым еще акцентом.
Наши встречи с Ц.П. в те первые годы знакомства часты и неожиданны. Где-нибудь на улице вдруг. Вовсе не на площади Ленина. Да и что там делать в будние дни? В провинциальных городах такие тяжелые обкомистые площади называют "Центром". Наше общение развивалось по периферии. Он уводил меня по улицам в обыкновенную жизнь.
Мы шли мимо однообразных плоских домов, похожих на подслеповатые листы местной газеты с куцыми заголовками вывесок, мимо пыльных, словно асфальтовых стволов тополей, разглядывали в толпе лица... Иногда мы уходили совсем далеко от Центра вдоль оврагов, что раскинулись по городу в разные концы. Овраги густо облеплены "нахаловками"...