Что касается судорог и ритмов немецкой речи, главным моим наставником была Алисон Оуингс с ее «Фрау: Немецкие женщины вспоминают о Третьем рейхе». Оуингс раз за разом нащупывает, прибегая для этого к лести, юмору и обманам, пути к сближению с самыми разными женщинами – домашними хозяйками, героинями, консерваторшами, оппозиционерками, бывшими заключенными, бывшими охранницами. Собеседницы ее остаются анонимными – за одним исключением; сердцем этой увлекательной, пугающей и неизменно поучительной книги стало длинное интервью, взятое в Вермонте у Фреи фон Мольтке почти через полстолетия после казни ее мужа. Оуингс пишет:
Нервно пересаживаясь из одного маленького самолета в другой, чтобы добраться до ее дома, я предполагала встретиться с женщиной храброй и достойной – с такой я и встретилась. К чему я не была готова, так это к встрече с женщиной любящей.
«Тем, кто потерял мужей в ужасной войне, приходится – даже здесь, в этой стране – намного тяжелее, чем мне. Для них это было кошмаром: мужчины уходили воевать и уже не возвращались. Многие лишились мужей, которые ненавидели [режим] и тем не менее погибли. Это еще горше. Но для меня все было оправданным. Я думала: он выполнил свою жизненную задачу. Так и было. Несомненно.
Проговорив со мной достаточно долго, – сказала она, – вы поймете, что подобное испытание позволяет человеку заново выстроить целую жизнь. Когда его убили, у меня остались двое чудесных детей, двое моих сыновей. И я подумала: так. Этого тебе на всю жизнь хватит».
Если говорить о людях выживших и об их свидетельствах, мне хочется выделить из этого огромного устрашающего архива том, который заслуживает постоянного к нему обращения, – «Возвращение из ада» Антона Джилла. Это на редкость воодушевляющая сокровищница человеческих голосов, собранная и упорядоченная автором, который обладает и чутьем, и чувством такта. В сущности, эти воспоминания, эти драматические монологи способны придать новую форму нашему предположительному ответу на неизбежный вопрос: какими качествами нужно было обладать, чтобы выжить?
Обычно эти качества располагают в следующем порядке: удача; умение приспособляться – мгновенно и радикально; дар неприметности; единение с другим человеком или с группой людей; способность сохранять достоинство («люди, лишенные убеждений, ради которых стоит жить, – какой бы ни была природа этих убеждений, – как правило, гибнут», сколь бы яростно ни боролись они за жизнь); постоянно сохраняемая уверенность в своей невиновности (необходимость которой не один раз подчеркивается в «Архипелаге ГУЛАГ»); иммунитет к отчаянию и, опять-таки, удача.
Пообщавшись с персонажами книги Джилла, проникшись их стоицизмом, красноречием, афористической мудростью, чувством юмора, поэтичностью и присущей всем им высокой восприимчивостью, можно добавить к этому списку еще одно желательное качество. Решающий упрек идее нацизма состоит в том, что эти «недочеловеки» были, как выясняется, сливками человечества. А развитая, тонкая и чуткая чувствительность оказалась – не удивительно ли? – не помехой, но силой. Помимо почти единогласного неприятия мести (и полностью единогласного неприятия прощения), собранные в книге свидетельства обладают и еще одной общей чертой. Через все эти воспоминания красной нитью проходит чувство вины: мы спаслись, а кто-то более заслуживавший спасения, кто-то «лучший», чем мы, погиб. Но ведь это иллюзия, пусть и великодушная, – при всем должном уважении к кому бы то ни было, никого «лучше» вас попросту не было.
В книге он остался неназванным; однако теперь я обязан набрать на клавиатуре слова «Адольф Гитлер». Взятый в кавычки, он почему-то кажется в большей мере поддающимся истолкованию. Ни один из серьезных и видных историков не претендует на понимание этой фигуры, многие подчеркивают: не понимаем, а некоторые, такие как Алан Буллок, идут еще дальше и признаются во все сильнее одолевающем их замешательстве: «Гитлера я объяснить не могу. И не верю, что кто-нибудь сможет… Чем больше я узнаю о Гитлере, тем труднее мне найти для него объяснения». Мы очень многое знаем о «как» – как он делал то, что сделал, – но, похоже, не знаем почти ничего насчет «почему».
Высаженных в Аушвице из поезда в феврале 1944-го, раздетых, прогнанных через душ, обритых, получивших татуировки (номера), переодетых в наобум подобранное тряпье (и изнывавших от четырехдневной жажды) Примо Леви и его товарищей, итальянских заключенных, загнали в пустой барак и велели ждать. Дальше в этом прославленном месте его книги говорится:
…я замечаю за окном на расстоянии вытянутой руки великолепную сосульку, но только успеваю открыть окно и отломить ее, как откуда ни возьмись передо мной вырастает высокий крепкий немец и грубо вырывает у меня сосульку.
– Warum? – только и могу спросить я на своем плохом немецком.
– Hier ist kein Warum (здесь никаких почему), – отвечает он и кулаком отбрасывает меня внутрь барака[123].
В Аушвице никаких «почему» не было. А имелись ли «почему» в голове Рейхсканцлера-Президента-Генералиссимуса? И если имелись, почему же нам не удается их отыскать?
Один выход из этого затруднения подразумевает эпистемологический отказ: ты не должен искать ответ. И эта заповедь может принимать различные формы (приводящие нас к тому, что именуется теологией Холокоста). В «Отрицании Гитлера», сочинении почти сверхъестественной проницательности и твердости, Рон Розенбаум проявляет симпатию к духовной привередливости Эмиля Факенхайма (автора, к примеру, «Условий человеческого состояния после Аушвица»), но спокойно высмеивает секулярного, уверенного в своей правоте Клода Ланцмана (создателя «Шоа»), который называет любые попытки объяснения «непристойными». Розенбаум склоняется, скорее, к приятию позиции Луи Михилса (написавшего мучительно интимные воспоминания «Доктор 117641»): «Da soll ein warum sein. («Должно быть “почему”»). Как сказал Розенбауму в Иерусалиме Иегуда Бауэр «я и хотел бы найти [почему], да, но не нашел. В принципе, Гитлер объясним, но это не значит, что его объяснение найдено».
Все же не следует забывать, что загадка этого «почему» делима: во-первых, мы имеем дело с обратившимся в витию австрийским artist manqué[124]; во-вторых, с немецким – австрийским – инструментарием, которым он воспользовался. Известный историк Себастьян Хаффнер исследовал это явление с двух сторон – так сказать, снизу, в «Отрицании Гитлера» (воспоминаниях о жизни в Берлине с 1914-го по 1933-й, написанных в 1939-м, после того как их автор покинул Германию), и сверху, в «Значении Гитлера», глубоком аналитическом труде, увидевшем свет в 1978-м, когда Хаффнеру исполнился семьдесят один год (в 1914-м ему было семь). Первая книга при жизни автора издана не была, и попыток как-то объединить две представленные им картины не предпринималось. Но мы можем попробовать сделать это и обнаружить между ними связи, отмахнуться от которых нельзя.
Что касается духа и умонастроения, то Volk[125] и Фюрер, как представляется, были вскормлены одним и тем же мутным дунайским настоем. С одной стороны, народ с присущим ему «неверием в политику» (как выразился Тревор-Ропер), нетерпеливым фатализмом, народ, закосневший в раздражении и упрямстве, в том, что Хаффнер называет «обидчивой серостью» и «воспаленной готовностью ненавидеть», в отказе от умеренности, а в пору невзгод и от любых утешений, народ, который исповедует кредо «кто кого» (все или ничего, Sein oder Nichtsein) и готов принять иррациональное и истерическое. С другой – вождь, который позволил себе использовать эти же качества на уровне глобальной политики. Его загадочный внутренний мир, считает Хаффнер, во всей красе проявился в пору критического поворота войны, а именно в двухнедельный период между 27 ноября и 11 декабря 1941 года.
Когда блицкриг на востоке начал проваливаться, Гитлер зловеще заметил (27 ноября):
И в этом отношении я холоден, как лед. Если настанет день, когда германская нация окажется недостаточно сильной или недостаточно готовой отдать всю кровь за свое существование, пусть она погибнет, пусть некая большая сила уничтожит ее… Я не пролью о германской нации ни одной слезы.
К 6 декабря, как отмечается в «Журнале боевых действий оперативного отдела штаба Вермахта», Гитлер признал, что «никакая победа более не возможна». А 11 декабря, через четыре дня после Перл-Харбора, он смело, беспричинно и самоубийственно объявляет войну США. Где здесь то самое «почему» фюрера? Согласно Хаффнеру, он теперь «жаждет поражения» и желает, чтобы поражение было «настолько полным и катастрофическим, насколько возможно». С этого времени у его агрессивности появляется новая цель: немцы.
Такое толкование дает основу для понимания периода с декабря 41-го по апрель 45-го и помогает увидеть хоть какой-то смысл в Арденнском наступлении конца 44-го (которое, по сути, открыло восточную дверь русским), равно как и в двух невыполненных распоряжениях фюрера, отданных в следующем марте (одним был приказ о массовой эвакуации гражданского населения Западной Германии, другим – «Нулевой декрет» об использовании тактики выжженной земли). Теперь мы спрашиваем: как глубоко кроются истоки этого подсознательного стремления к самоуничтожению, а затем и его неизбежного антигосударственного следствия, сознательного стремления к «смерти нации»? И ответом, похоже, является: так глубоко, что и не сыщешь.