его вещам не касалась. Не то что Татьяна. Той, до всего было дело, все оглядит, все положит по-своему… Он придет, почистит ружье, смажет и пойдет по старым, знакомым местам — побродить, пострелять. Вдруг удачно, как в тот год, когда в логу лису уложил. Прямо выскочила на него. А сколько он ее выслеживал! Сколько травил, обкладывал! Правда, шкуренка оказалась паршивой — летняя. Куда он ее дел потом? Выбросил, что ли? Наверно, выбросил.
Борис Иванович стал вспоминать подробности разных охот, и на душе становилось легко и бездумно. Хотя, в общем-то, не совсем. Ему все же надо было бы проехать до станции, выпить там все ж для порядку, для твердости. Может, вокзальный буфет открыт для пассажирского скорого. Или у вагонников бы нашлось по такому случаю. Все ж там должны быть свои, знакомые. Покурил бы, сидя с ними, чумазыми, рядком на рельсах, побалагурил. Новости разузнал бы, за два-то года, поди, накопилось. Похвастал бы он, как лихо вальщикам на Каме платят, какие заработки на сплаве, потом усмехнулся бы лукаво: «А бабы? Они везде одинаковые». Послушал бы, как они заспорят, где деньги легче, где надбавки больше, а он бы вздохнул в конце, поднимаясь: «Ну, ладно, к своей пойду. Везде хорошо, где нас нет».
За поворотом ему открылось, как распахнулось: синяя сопка в тумане и близкий дом с высоким развесистым деревом. Его дом! Видный до бревнышка «Второй пост». И Борис Иванович вздохнул облегченно: «Ладно, погулял, голубчик, помотался — и хватит».
Издали все выглядело прежним. Но вдруг взгляд напрягся. Во тьме рыжим пятном проступил новый сарай на месте былого коровника. Ударила мысль: «Мужик!.. Новый мужик у нее!»
Он и представить такого не мог. Аж дух захватило. Что ж делать?.. Но тут же накатило другое: «Обстроилась, значит? С кобелем дрыхнет? Он там скитается, мучается, а она?.. Ладно, разберемся сейчас…» Он грозно шагал и думал: «Ведь и сутулая, и вечно в платке, и лишнего слова не скажет, а туда же!» Он уже ненавидел жену за измену. И мужиков-то свободных в округе отродясь не было, а вот, поди ж ты, выискала. Ух, лиса! А поглядеть — мышь серая.
Он спешил, тяжело дышал, щебень выскакивал из-под ног. Неловко споткнулся, чуть не выронил чемодан с подарками. И такая обида, такая обида нахлынула за горькую свою, измятую другим постель, что горло перехватило.
Не разбирая дороги, Борис Иванович свернул с пути, взошел на пригорок, миновал старый колодец по тоненькой стежке, клумбу с надписью «Миру — мир» и только тут, сквозь мелькающий штакетник забора, разглядел постройку. Это был тот же коровник, старый, щербатый, только свежеокрашенный казенной краской. Вот ведь дурь напала! Он остановился с облегчением и долго не мог успокоиться, все глядел вокруг. Узнавал и кадку под стоком, и колоду, и скребок. Все было прежнее! Будто выскочил на минутку из теплой постели и оглянулся. И стало как-то уютно на сердце от вида этой посеченной колоды, старого велосипеда у сарая, горшков с цветами, выставленных под дождь на завалинку. Борис Иванович не торопясь поднялся на крыльцо и, забыв о продуманной встрече, стукнул в дверь. В свою дверь.
Сперва было тихо, только цветы в горшках шуршали листвой. Борис Иванович вслушивался, хотел угадать по шагам — она или мать. И на вопрос: «Кто там?» — решил пошутить: «Гостей принимаете?» Но почему-то было тихо. Наконец внутри глухо стукнула дверь, кто-то твердо и незнакомо зашагал по сеням. Борис Иванович даже отступил в волненье. Но тут стукнула щеколда, и дверь беззвучно растворилась.
Перед ним в темном проеме стояла Сима. Бледная в предутреннем свете, как восковая, гладко зачесана, в платье — будто не ночь ей.
— Ну, здравствуй, Серафима, — сказал Борис Иванович бодро. — Принимай, — и улыбнулся.
У нее и бровь не дрогнула. Тихо, без удивления посторонилась. И он шагнул через порог. За его спиной она притворила дверь и все никак не могла закрыть щеколду, не попадала в проем… Он уверенно шел в темноте сеней, вытянул руку вперед, навстречу двери. Забытые запахи кадок, дорожного инструмента, полынных веников приятно охватили его. Вот коснулся клеенчатой старой обивки, привычно нашарил ручку — все ту же чугунную, круглую, толкнул глухую дверь и по-хозяйски ступил в дом.
Едкий дух краски, олифы ударил в лицо. Борис Иванович еле устоял на досочке у порога — весь пол был выкрашен. И по пустой комнате крест-накрест тянулись узкие дощатые мостки. От двери — к столу, к печи, к кровати, дивану. Доски были свежие, совсем белые. Та-ак. Борис Иванович постоял, не зная, куда деть чемодан. Потом, не выпуская его из рук, снял плащ, повесил на гвоздь в косяке и шляпу повесил. Пригладил волосы. А Сима не появлялась, замешкалась в сенях, чем-то гремела. А не ко времени — муж ведь вернулся. И матери не было видно, и сына. Только с печки из-за занавески свешивалось пестрое одеяло. Борис Иванович кашлянул и, неловко балансируя, прошел по досочке к столу, сел на единственный табурет, тоже на что-то поставленный. Положил чемодан на колени.
Вокруг все было не так, как он помнил, как ожидал. Вокруг неуютно было и голо, как в казарме, — голые стены, голая лампа под потолком, табуреты на койке вверх ножками. Ни штор, ни рамок, ни зеркала. И этот едкий запах! Да-а. Борис Иванович расстроился.
В сенях раздались шаги, опять чужие, тяжелые. Вошла Сима с ведром, ногой прихлопнула дверь. Она была в кирзовых солдатских сапогах. В сенях он их не заметил. Зажгла электричество, простучала по доскам к печи. Пол при свете стал ярко-рыжим, и будто сильнее запахло.
— Ну, здравствуй, Серафима, — сказал еще раз Борис Иванович, оглядывая ее.
Сейчас бы ему встать, подойти. Но табурет двигать нельзя и подойти не так просто.
— Здравствуйте, Борис Иванович, — сказала она вежливым, бесцветным голосом, хлопоча у печи.
Уважение это ему понравилось. Он боялся упреков, слез, ну а радости сразу, понятно, быть не может. Стесненье, еще и обида, конечно. Надо повременить маленько, потом подарки достать. Хотя, в общем, жена могла бы быть потеплее. Не сосед ведь зашел с обхода чайком погреться. Хозяин вернулся.
— Не ждала небось, а? — усмехнулся он.
— Да где уж ждать? — Она включила электроплитку, плеснула в миску масла, поставила что-то разогревать.
Борис Иванович помолчал, не торопился с расспросами. Разглядывал ее помаленьку.
Она была, как прежде, — маленькая, незавидная, и платье будто то же. И руки мелькали так же быстро-быстро. Только голос стал глухой, словно мертвый.