вспыхнет прежний жаркий спор, но он теперь уж не поднимался меж наших вожаков; они лишь хмурились, когда вели эту беседу, опираясь на свои длинные ружья; ни у кого не вырывалось ни ругани, ни сердитых криков, а лишь обычные наши возгласы: «Прости, господи», любезные слуху божию.
Впрочем, уже пора выступать; мы снова двигаемся в путь; и хоть пророчицы наши ворчат, что рубашки не успели высохнуть, надо выходить и шагать с пустым желудком; рубашки высохнут у нас на теле, а нам опять надо идти, идти,
Написано по возвращении на хутор
в начале мая.
Некоторые полагают, что бог наказал нас за то, что мы казнили трех крестьян из Сен-Поля в последнее воскресенье апреля месяца. Как бы то ни было, нас постигла ужаснейшая кара, и стало очевидным, что походы в Долину нам весьма невыгодны, что наше спасенье — наша Пустыня, горы, куда мы и возвращаемся, израненные, обожженные, — и увы! — потеряв очень многих братьев.
Никогда не видел я, чтобы блистало при луне столько штыков, никогда не слыхал столько ружейных выстрелов, — даже и вообразить невозможно, сколько их было в ту ночь, когда гренадеры и фузилеры напали на нас, подойдя Андюзской дорогой и Сомьерской дорогой; а потом на заре, когда мы, отступив в беспорядке, обратились в бегство, на нас бросились сотни и сотни драгун и пеших солдат, ибо мы вновь наткнулись на регулярные войска, занявшие позицию на берегу Гардоны, куда они пробрались втихомолку, перерезав наших дозорных.
И сколько ни записывай на бумагу, все равно из памяти не изгладятся картины исступленной схватки, черные тени, огонь и кровь, наш Жуани, с гневным оглушительным рыком заградивший своим телом разбитую калитку, яростно рубивший саблей направо и налево, дабы прикрыть наше отступление, наше безумное бегство со двора овчарни; не забыть мне, как я, не имея ни пистолетов, ни кинжала, ни ножа, должен был прокладывать себе дорогу, размахивая перед собой тяжелой сумкой, висевшей на ремне, сражался Библией.
Долго не забыть мне канонады, которую услышали мы утром в отдаленном лесу, где укрывались: то артиллерия, присланная из Алеса, била раскаленными ядрами по нашим братьям, кои заперлись в овчарне и все еще не желали сдаться.
Мы отыскивали друг друга весь день и всю ночь, словно куропатки, вспугнутые собаками, и, когда собрались все вместе, нас оказалось менее четырех десятков.
Старик Поплатятся прибрел позже всех. Он уцелел в этой бойне, но от него мы узнали, что мой старший брат Теодор погиб в овчарне, сраженный огненной грозой вместе с некоторыми другими соратниками Кастане. Крестный отец крепко обнял меня и сказал:
— Ну вот, Самуил, ты последний в роду своем!
Теперь старик на ходу все время шепчет молитвы о даровании потомства нашему малому народу.
Говорят, нас продал за тридцать сребреников какой-то мельник{89} и будто бы через несколько дней после битвы он был пойман в Долине нашими воинами и казнен собственными своими сыновьями (оба они были солдатами в отряде Кавалье).
Мы возвращаемся в горы без Давида Фоссата, могучего лесоруба из Гурдузы; без Пьера и Жана Фельжеролей из Булада; без двоюродного их брата Исайи из Обаре; без Варфоломея, сына Старичины-возчика, — все они заперлись в овчарне у башни Бийо{90} вместе с Теодором и стояли насмерть, сопротивляясь гренадерам Тарнодского полка, Фирмаконским драгунам, фузилерам Рояль-Контуа; из сотни храбрецов оставалось лишь двадцать, когда прибыли из Алеса пушки мессира Планка.
С тех пор каждую ночь мне снится поле боя, — тысячи штыков, блещущих при луне, ужасная схватка, где перемешались разъяренные толпы одинаково одетых людей, — кто заботами интендантства, а кто собственными стараниями облачившись в мундиры, снятые с убитых в прошлых сражениях; эти люди и в сновидениях моих дрались врукопашную, рубились в непостижимой свалке при бледном свете месяца.
Кому сейчас придет в голову пойти и отнять у врагов Финетту!
Маленькая Мари плачет, обхватив обеими руками свой живот, где трепещет тот, кто остался ей от великана-лесоруба.
Сумку мою, которой я прикрывался, пробила пуля и застряла в Библии.
Крупным почерком Финетты.
Повсюду искать тебя буду, любимый, повсюду! И прежде, всего пришла я в Гравас, в твой дом, где началась твоя жизнь и где ты по-прежнему в моей душе живешь» Вот я пишу, как ты писал, в этих почерневших стенах, и мне кажется, будто ты только что вышел из сушила и скоро сюда вернешься…
Ах, нет, нет! Я не хочу верить вестям о смерти твоей. Все вокруг говорили, что была ужасная схватка у какой-то башни около Андюзы, что враги всех вас перебили, что люди видели, как ваши трупы волокли по улицам в городе Алесе, дабы желающие опознали мертвецов, — я ничему не хотела верить. Мало ли нас обманывали! И все же пришлось мне сдаться, когда твой дядя из Баржака велел передать нам через нашего человека, возвращавшегося из Долины, что он видел тебя мертвым. «Скажи в Борьесе, — наказывал он, — что я пошел посмотреть на убиенных и узнал среди них моего племянника Шабру из Граваса, коего волокли на плетенке, передай им, что тело его набито сеном и старательно зашито и что огонь едва его коснулся».
Значит, все кончено, родной мой!
Да за что же господь так прогневался на нас? Мы его почитаем, повинуемся ему, все приносим в жертву ради него, а он так поступает с нами, словно и знать ничего не знает! Как горько! Господи, прости мне скорбь мою!..
И как же быстро прошла короткая наша жизнь! То было нам хорошо, то очень тяжко, и все пронеслось, как волны в водовороте, что кипит, клокочет у мельницы. В миг затянет на дно несчастного, упавшего в пучину, не успеет он даже глотнуть воздуха.
Господь всеведущий знает, почему я так тоскую, плачу, ищу тебя, — он знает, что я на все решилась ради того, чтобы вновь увидеть тебя! Комендант крепости не желал изменить своего приговора, но я не уступала его солдатне, и тогда повитуха рассказала мне, какую уловку она может употребить, чтобы обмануть офицера и уверить его, что я в самом деле была беременна, но темница, заботы, утомление и тоска до того замучили меня, что я скинула и не стало плода во чреве моем. И тогда я подумала, что от