Эта мысль была последней, поскольку в этот миг внутри арки возникла цель. То был Изряднов, вяло шагавший к своему подъезду. Моисей не дёргался – ждал момента, когда тот самостоятельно достигнет прощальной точки. Он и достиг, не обратив на припозднившегося, довольно пожилого возраста и вполне приличного вида дядьку никакого внимания. Однако интерес проявил сам дядька. Внезапно сделав шаг в сторону, он перегородил Изряднову путь и оказался с ним лицом к лицу. Затем, выведя из-за спины правую руку с зажатым в ней оружием, мужчина упёрся револьверным стволом в изрядновский живот и произнёс:
– Вот и всё, товарищ директор, это и есть конец, нравится вам это или не нравится. За всё надо платить, Изряднов, и потому вы сейчас заплатите, ровно на этом месте.
Тот поперхнулся и ошалело поглядел на Дворкина, после чего, с трудом смыкая губы, выдавил несколько чуть ли не утробных звуков:
– К-к-какой… из-з-з… в-вы о чём, граж-ж-дан-н… – На последнюю пару букв смыкания не хватило, но главное уже было позади – заика доказал, что он и есть заика, тот самый. К тому же не оставалось времени на отгадывание встречных шарад, и тогда Моисей Наумович, переместив ствол нагана ближе к сердцу негодяя, резко нажал на спусковой крючок.
Раздался щелчок спущенного курка, однако выстрела не последовало. Изряднов тоже никуда не делся: его заметно потряхивало, но, как в параличе, он так и продолжал стоять, где стоял, разве что в глазах его в слабом отсвете замутнённого фонаря проглянула робкая надежда, что всё происходящее есть не более чем розыгрыш ночного чудака, решившего перед сном побаловать себя собственной дурковатой странностью.
Дворкин, слегка потерявшийся от неудачи, нажал снова, не спуская глаз с преступника. И вновь была осечка. Только уже потом, вернувшись домой и накрыв голову одеялом, он догадался, что в своих промежуточных манипуляциях он непроизвольно прокрутил барабан, сместив его с боевой точки. Дальше он нажимал крючок, вдавливая его до упора рукояти столько раз, на сколько хватило его решимости. Уже последовательно прозвучали два пустых щелчка, сразу после которых подряд раздались два оглушительно громких выстрела, звук которых, разом оттолкнувшись от нависающих бетонных небес, уже ничем не сдерживаемый, раскатился далее по обе стороны от арки, взывая каждого не спящего в этот час разделить победу над зверем. Уже неподвижно лежал на асфальте внутри арки мёртвый Изряднов, лютый враг живых и добрых людей, и растекалась вокруг его сердца густая тёмная кровь, высачиваясь из двух почти что незаметных отверстий на впалой груди и впитывая в себя недобранную дворником пыль. Рядом с телом лежали затемнённые очки, соскочившие во время падения с носа бывшего человека; глаза же его, такие же безжизненные, открывшиеся теперь тусклому свету, смотрели куда-то в проём басманного двора, видимо выискивая оправдания, какого не было и быть не могло.
Контрольный выстрел в голову, подобный тому, какой некогда произвела хладнокровная Двойра, не понадобился. Да и нечем было – кончился боезапас. И ещё нужно было избавиться от оружия. На всякий случай Моисей Наумович легонько толкнул Изрядного ногой в бок, но мёртвое тело лишь слабо колыхнулось под носком его ботинка и вновь замерло в посмертной неподвижности. Дело было сделано, и имелся результат: убийца получил своё, сделав убийцей самого Дворкина. И к этому пока Моисей Наумович не был готов.
Мелкой рысью, пригнувшись и оглядываясь по сторонам, он пробежал двор наискосок, после чего свернул в первый попавшийся проулок и скорым шагом двинулся в чужую ему неизвестность – чем дальше от места события, тем верней. Наган, сунутый на прежнее место, даже через майку жёг ему живот, и он, нервически дёрнув из-за пояса, переложил его в карман. Впрочем, место для захоронения орудия убийства вскоре нашлось само. То не был вульгарный мусорный бак, от которого сама по себе уже исходила опасность обнаружения любого брошенного в него предмета. Однако неподалёку от бака он заметил забытую кем-то детскую лопатку, вполне рабочую, с красным деревянным черенком и металлическим лезвием, – она и решила дело. Тут же неподалёку обнаружились и полудикие деревья, росшие сами по себе, и он, копнув для пробы у корней, убедился в податливости влажной земли. И принялся копать дальше. Вырыв на глубину от ступни до колена, Дворкин тщательно протёр наган о край рубахи, устраняя следы пальцев, после чего кинул его в яму и решительно забросал грунтом. Затем он как следует притоптал место захоронения орудия возмездия и для пущей незаметности размотал ладонями землю вокруг. Поднялся с колен: они были в земле, руки – тоже. Но зато внутри, где-то между рёбер, полегчало: хоть сейчас ступай в Елоховку, раз такое дело, да ставь свечу за упокой, или за новое здравие, или как там положено. Тем более что наган теперь навсегда останется там, в глубине земли, в её глухом внутреннем мире, возврат к которому отныне будет для него запретен. Ну разве что из нагана вырастет гаубица и пробьётся наружу, если найдётся в божьем мире некто, кто станет пестовать её, взрыхляя почву вокруг и поливая её ружейным елеем. Но только не он, не Моисей, который отныне существует лишь снаружи этой вынужденной тайны, образовавшейся не по его воле и не только для простой отместки негодяю – ведь мстил-то не только за Лёку с Катей. От имени всех погибших, всей сотни с лишним мертвецов, в чей мир теперь он посылал сигнал, был совершён им этот поступок. Правда, не был он и до конца уверен, что поступок этот – мужской. Как не снимал с себя и вины за пускай справедливое, но всё же убийство.
Именно в эту секунду Моисей Дворкин впервые в жизни ощутил потребность покаяться, зародившуюся где-то там, в глубинах обожжённого наганом живота. Или даже ближе к сердцу – было неясно. Хотя нет, во второй: в первый раз ощущение, похожее на нынешнее, возникло, когда понял, что он, гвардейский капитан, вступил в половую близость с чешкой не по её, юной девственницы, доброй воле, а просто употребив право сильного. Короче, изнасиловал. Однако любое покаяние теперь уже перекладывалось на неопределённое будущее – сейчас надо было выбираться из этого гиблого места. И только оказавшись на соседней улице, в зоне незнакомых ему гаражей, Моисей сообразил, что всё удалось – и убить, и надёжно спрятать улики, и схорониться от несуществующей погони.
От этой точки он, кое-как приведя себя в порядок, отправился домой, на Елоховку, к любимой мачехе и православному внуку, крещённому в день, совпавший с датой божьей кары.
– Что случилось, Моисей, дорогой? – с этим вопросом испуганная его долгим отсутствием Анна Альбертовна обратилась к нему, встретив в дверях, когда он, грязный, потный, с подрагивающим левым глазом, наконец вошёл в дом. – Ты случайно не подрался ли с Николаем Павловичем?
– Это ещё почему? – встречно удивился Моисей, пытаясь напустить на себя беззаботный вид, хотя мало что к тому располагало. Главное, подумал, переключить разговор на постороннюю тему, уведя в сторону от каких-либо выяснений насчёт случившегося. К тому же он так и не успел достоверно понять для себя, сумела ли мачеха засечь, как он, неожиданно вернувшись, прихватил с собой наган. – Вам что же, старшина мой на душу не лёг?
– Чего-то не слишком, – честно призналась Анна, – глаз у него не такой, не наш словно, не открытый. Как будто постоянно смотрит с каким-то нехорошим прищуром, хотя на словах вроде бы и приятный, и мил, и по-хорошему прост.
– Это у него от должности, – махнул рукой Дворкин, расстёгивая пуговицы на замызганных рукавах и с усилием выдавив из себя кривоватую улыбку. – Сами же знаете – где любые кадры, там извечно чекистское око проступает, а Николай наш чистый кадровик, к тому же ещё на Первом отделе сидит, к тайнам мадридского двора допущен, так что глаз у него самый что ни на есть чекистский. Только нам с вами это, как говорится, по барабану: тот, кто войну прошёл, Анечка Альбертовна, кто собственную кровь видел и вражескую пролил, у тех серёдка уже по-другому устроена, с ними никакая людская подлость невозможна, не тот вроде уже как геном, если по-научному. Он, кстати, помог мне когда-то, по своей, я имею в виду, части. Кабы не его добрый совет, так я и по сегодня, наверно, носом бы землю так и рыл вхолостую, теряя время драгоценное и собственные нервы.
– Ну, тебе видней, – согласилась мачеха, – вы воевали, вам и дружить, если что. – И ушла на кухню, домывать посуду.
Он же прямиком направился в ванную, где, запалив газовую колонку, напустил горячей пенной жижи и, забравшись в неё по самый подбородок, стал в подробностях восстанавливать события этого неправдоподобного дня.
«Так, выходит, сегодня я убил человека, – думал Моисей, медленно отмокая и распаривая тело докрасна, – и дальше, хочешь не хочешь, мне придется с этим жить, а я ведь даже не знаю, были ли у него дети или, быть может, имелись даже и маленькие внуки, как у меня. И как, интересно, поведёт себя жена, когда увидит мёртвое тело своего мужа, Изряднова, успешного киношного директора, валяющегося на холодном асфальте и найденного кем-то из ранних жильцов поутру в арке с простреленной грудью и с кровавой лужей вокруг. Но с другой стороны, – продолжал размышлять Моисей Наумович, – его ведь и похоронят как человека, не ведая о его же страшном грехе, и будет у него законное место, в земле или погребальной урне, где его смогут навестить родные и близкие, в отличие от несчастных, кому такое не будет позволено уже никогда по его же проклятой директорской милости».