Гарсиа чуть не упал, наткнувшись на огромного пса. В Мадриде полно было великолепных собак, брошенных сбежавшими хозяевами на произвол судьбы. Вместе со слепцами собаки завладевали городом между республиканцами и марокканцами.
— Любовь к ближнему — ее олицетворяют не наваррские священники, которые допускают расстрелы во имя Богоматери, ее олицетворяют баскские священники, которые, пока их самих не расстреляли фашисты, благословляли в ирунских подвалах анархистов, сжегших их церкви. Я не тревожусь, Гарсиа. Я выступаю против испанской церкви, и тут мне опорой вся моя вера. Я выступаю против нашей церкви во имя трех богословских добродетелей, во имя Веры, Надежды и Любви.
— Где найдешь ты церковь, достойную твоей веры?
Гернико откинул ладонью волосы, падавшие ему на лоб. Почти безмолвная толпа скользила между аркадами, окружавшими Пласа Майор. После того как земляные работы на площади были прекращены, здесь повсюду остались мостовые камни и плиты, через которые приходилось перепрыгивать, и казалось, что толпы теней исполняют какой-то трагический балет под строгими башенками, похожими на башенки Эскуриала. В Мадриде настроили столько баррикад, что не осталось, пожалуй, площади, где их не было бы.
— Погляди: в этих бедных домах, в больницах вот сейчас есть священники, без облачения, в жилетах, как у парижских официантов, и они принимают исповеди, соборуют, может быть, крестят. Я сказал тебе, что двадцать лет не слышал в Испании слова Христа. Так вот, этих священников слышат. Их слышат — и никогда не будут слушать тех, кто завтра достанет спрятанную сутану и выйдет благословить Франко. Сколько священников исполняют свои требы в этот миг? Полсотни, может быть, сотня… Под этими аркадами побывали наполеоновские войска; тогда церковь Испании защищала свою паству; но думаю, с тех пор Христово слово не звучало доныне, воистину оно ожило здесь лишь в эти последние ночи. Но сейчас оно живет.
Гернико споткнулся о камень, вывороченный из разрушенной мостовой, волосы упали ему на лоб.
— Сейчас оно живет, — повторил он. — Немного в этом мире мест, о которых можно сказать, что Слово Господне здесь; но скоро люди узнают, что в Мадриде в эти последние ночи оно было услышано. Что-то начинается в этой стране для моей церкви, что-то, знаменующее, быть может, возрождение церкви. Я видел вчера, как соборовали бельгийца-милисиано в Сан-Карлосе; ты бывал там?
— Навещал раненых, когда была эта история с бронепоездом…
Гарсиа вспомнились большие палаты с затхлым воздухом, низкие окна, заставленные растениями. Как давно все это было…
— В той палате лежали люди с ранениями рук. Когда священник сказал: «Requiem aeterna dona ei Domine»[102], — несколько голосов произнесли: «Et lux perpetua luceat»[103]. Четыре-пять голосов, они раздались у меня за спиной…
— Помнишь, как Мануэль пел «Tantum ergo»[104]?
Пять месяцев назад в ночь перед отъездом Гарсиа встретился с друзьями, среди которых были Гернико и Мануэль; когда стало светать, они все вместе отправились на холмы, высящиеся над Мадридом. И покуда сиреневый известняк исторических памятников высвобождался из ночи и заодно из темной гущи Эскуриальского леса, Мануэль пел астурийские песни, которые они подхватывали хором, а потом Мануэль сказал: «Для Гернико я спою „Tantum ergo“».
И они, воспитанные священниками, допели все вместе, по-латыни. И так же, как товарищи Гарсиа вспомнили эту дружески ироничную латынь, так раненые революционеры, загипсованные руки которых, казалось, изготовлялись к игре на скрипке, вспомнили латынь смерти…
— Священник, — продолжал Гернико, — сказал мне: «Когда я вошел, они все обнажили головы, ибо со мною было предсмертное утешение»… Да нет же! Они обнажили головы, потому что вошел друг, а мог бы войти враг.
Он снова споткнулся: вся площадь была разворочена, как после бомбардировки. Голос его изменился:
— Я знаю, наши благомыслящие католики считают, что в этих вопросах нужно установить ясность! Сын Божий пришел на землю, чтобы поговорить, но так ничего и не сказать. От страданий у Него немного помутилось в голове; ведь Он с таких давних пор пригвожден к кресту, не так ли?..
Одному Богу ведомо, каким испытаниям подвергнет Он духовенство; но на мой взгляд, необходимо, чтобы путь духовенства снова стал трудным…
Он помолчал.
— Так же, наверное, как жизненный путь каждого христианина…
Гарсиа смотрел на тени их обоих, которые, колыхаясь, перемещались по металлическим занавесам, прикрывавшим витрины, и думал о двенадцати бомбах, взорвавшихся тридцатого октября.
— Самое трудное — семья, — продолжал Гернико вполголоса. — Что будет с женой, с детьми…
Он добавил еще тише:
— Мне все-таки легче: мои не здесь…
Гарсиа посмотрел на друга, но лицо Гернико скрывала темнота. По-прежнему не доносилось никаких звуков боя; и однако же противник полумесяцем охватил город, его присутствие чувствовалось, как чувствуется присутствие постороннего в темноте закрытой комнаты. Гарсиа вспомнился его последний разговор с Кабальеро. В этом разговоре промелькнули слова «старший сын». Гарсиа было известно, что сын Кабальеро схвачен фашистами, что он в Сеговии и будет расстрелян. Разговор был в сентябре. Они сидели за столом друг против друга, Кабальеро в охотничьем костюме, Гарсиа в комбинезоне; окно было распахнуто — стояла предосенняя теплынь; в комнату впрыгнул кузнечик, упал на стол, как раз между ними; полумертвый, кузнечик старался не шевелиться, и Гарсиа глядел, как подрагивают лапки; и он, и Кабальеро молчали.
Глава седьмаяЗа стеклами витрин в тумане перемещались терпеливые тени, громыхали шаги. В ресторане гостиницы «Гран-Виа» официанты в угрюмом изумлении обслуживали трех посетителей, затерявшихся в огромном зале, последних посетителей времен республики, по мнению официантов. Но в холле гостиницы солдаты пятого полка поочередно вытаскивали из громадных мешков пригоршни пуль и строились поротно на тротуаре. Они были вооружены основательно. В Тетуане, в Куатро-Каминосе женщины втаскивали на последние этажи столько бензина, сколько удавалось достать, в этих рабочих кварталах не помышляли ни о капитуляции, ни об уходе из города. Люди из пятого полка ехали в грузовиках и шли пешком к Карабанчелю, к Западному парку, к Университетскому городку. Скали впервые ощутил, что такое работающая в унисон энергия полумиллиона человек. Отцу Хайме придется взять только один чемодан: в машине было тесно.
Дверь открылась, перед Скали стоял очень высокий массивный старик с бородой, заостренной, словно копье, и широкими ссутуленными плечами. Но в передней, при электрическом свете, Скали заметил, что портрет работы Эль Греко словно бы переписан художником барокко: над глазами, полными жизни и очень большими, хоть они и казались притушенными под набрякшими морщинистыми веками, нависали острыми изломами подвижные брови, заканчивавшиеся, как и борода, тонкими хвостиками, а волосы, отступившие к самому затылку, клубились непокорными завитками.
— Вы Джованни Скали, не правда ли? — спросил старик, улыбаясь.
— Ваш сын говорил вам обо мне? — спросил Скали, удивившись, что старый Альвеар знает не только его фамилию, но и имя.
— Да, но я читал вас, читал…
Скали знал, что отец Хайме преподавал когда-то историю искусства. Они вошли в комнату, стены которой скрывались за книжными стеллажами, и только по обе стороны дивана оставались две высокие ниши. В одной стояли испано-мексиканские изваяния, барочные и диковатые; в другой висело прекрасное полотно кисти Моралеса.
В руке у Альвеара было пенсне, и он разглядывал Скали в пенсне с тем настойчивым вниманием, с которым всматриваются в нечто диковинное. Старик был выше его на целую голову.
— Вы удивлены? — спросил Скали.
— Я всегда удивляюсь, когда вижу мыслящего человека в таком… наряде.
Скали был в военной форме. Слишком длинные брюки, очки. На низком столике перед просторными кожаными креслами бутылка коньяка, полная рюмка, раскрытые книги. Альвеар вышел из комнаты — ступал он очень грузно, словно ногам было не под силу нести тяжесть торса, — вернулся со второй рюмкой.
— Нет, спасибо, — сказал Скали.
Ставни были закрыты, но он все равно слышал топот бегущих и дальний аккордеон.
— Зря, коньяк из Хереса очень хорош и не уступает шарантскому. Хотите чего-нибудь другого?
— Моя машина стоит внизу, она в вашем распоряжении. Вы можете сейчас же выехать из Мадрида.
Альвеар развалился в ближайшем кресле; он был похож на старого могучего грифа: такой же симпатично крючконосый, как и сын, только облезлый. Он поднял глаза на Скали.
— С какой стати?
— Хайме попросил меня заехать за вами на обратном пути из министерства. Я возвращаюсь в Алькала-де-Энарес.