Сейчас Леклер казался еще более тощим, чем обычно, ноздри раздувались, волосы были взлохмачены, обезьяньи пальцы стиснули бутылку красного; он сидел нахмурившись, выпятив грудь, завладев вниманием всех сидевших рядом: встревоженность их, казалось, хорьком снует по столу. Гарде, пристроившийся возле Хайме, ерошил свой бобрик и улыбался.
— Слабость это или трусость — не так важно, — сказал Атиньи, — но если Маньен не вышвырнет эту публику, они нам деморализуют всю эскадрилью. Что с ними происходит? Вино в голову ударило?
— В любом случае, минуточку. Что-то он мне действует на нервы, не люблю драться в одной компании с позерами. Сейчас-то он пыжится, разыгрывает героя! Помереть со смеху.
— Разыгрывает комедию для газетчика и злится на него же. Погляди. Сейчас он его ненавидит.
— Но и благодарен ему тоже.
— Не в такой степени. Погляди на его рожу.
Надаль сообразил, что дело может плохо кончиться; он заказал спиртное для всего стола и улизнул со своими заметками, низкорослый и ушлый, зажав марциальную трубку в своей хитрой улыбочке.
— Я не надрался, — завел снова Леклер. — На революцию…
Было ясно, что он собирался закончить: «мне плевать». Но не решился. Не столько из-за товарищей, которых, возможно, был бы рад взбесить, но за обоими окнами без ставен был Мадрид.
Радиоприемник стоял возле одного из этих окон; Атиньи повернулся к нему. Площадь городка спала: спали древние здания, спали, спрятавшись за колоннами, крохотные харчевенки, где торговали моллюсками. (Кое-кто из «пеликанов», по всей вероятности, потягивал там перно.) И весь Алькала-де-Энарес со своими уходящими вдаль колоннадами, церковными садиками, островерхими колокольнями, дворцами, разукрашенными лепниной, каменными оградами и балконами, под которыми так и видишь кабальеро с гитарой, вся эта старая Кастилия из испанской комедии, изувеченная авиабомбами, спала вполглаза, прислушиваясь к угрожающим шумам войны.
— Когда Маньен вернется, — обратился Скали к Гарде, — скажи ему, что в любом случае можно сформировать ударные экипажи: есть «Марат», есть ты, есть немало других…
— Едешь нынче в Мадрид? — Хайме задал этот вопрос Скали, не дождавшись, пока тот договорит.
— Да. Спецвызов от Гарсии.
— Я хотел бы, чтобы ты заехал за моим отцом. И привез бы его сюда.
Скали знал, что отец Хайме уже стар. Хайме не стал обосновывать просьбу: он никогда не пытался извлекать привилегии из своего ранения.
— Ладно, заеду.
— Послушай, Скали, — сказал со злобой Леклер, — скоро мы начнем жрать хоть немного приличнее?
— От мандража аппетит разыгрывается? — поинтересовался Гарде с другого конца стола.
Леклер поглядел на Гарде, на его недружелюбную улыбку, открывавшую мелкие кошачьи зубы, и не ответил.
— А контракты наши? — спросил бомбардир «Пеликана-1».
— Еще не присланы из управления, — сказал Скали.
— Я говорить не мастер… Но все-таки… Вот убили бы меня сегодня, предположим, что стало бы с моим контрактом?
Голос и выражение лица у него были одновременно и жалобные, и протестующие, маленькие глазки таращились, ладони патетически метались в воздухе над лейтенантскими звездочками, нашитыми на его голубую кожаную куртку на другой день после его свадьбы в Барселоне. «Как всегда, похож на оживший чайник из мультфильма, причем при электричестве еще больше, чем при дневном свете», — констатировал про себя Гарде.
Скали держался мнения, что реакции этих ребят не стоит особо принимать всерьез, и, как правило, все у него шло, как надо. Но сегодня…
— Что ж, деньги выплатили бы твоей жене. И оставь нас в покое.
— А кто поручится, что Франко не войдет в Мадрид раньше?
— В этом случае, надеюсь всей душой, он тебя расстреляет, — сказал Гарде, приглаживая свой бобрик. — И не будет тебе ни песет, ни контракта.
Вообще-то жизнь под угрозой одних и тех же опасностей скорее сближала добровольцев с наемниками, а не отдаляла их от «законтрактованных». Но нынче вечером добровольцам становилось уже невмоготу.
— Почему нам не присылают истребителей сколько требуется? — поинтересовался механик «Пеликана-1».
— К раненым отношение не такое, как надо, — заявил Хаус.
Приехал бы к нему в Мадрид английский король, Хаус все равно остался бы недоволен.
— Это не работа, — сказал старший стрелок Леклера. — Истребителей нехватка, бомбардировщиков нехватка, матчасть никудышная, пулеметы барахло!
Испанцы, те обстреливали зенитки из своих допотопных «бреге». Возвращаясь к столу Леклера, Атиньи слышал мимоходом:
— Как ни крути, а с нынешнего утра никто его не видел.
— …все парни — грох! Как из горсти выбросило.
— …никогда ничего похожего не видел, даже во время войны.
— …самое страшное, что «Жорес» раскололся надвое.
— …похоже, эти сволочи держали Карнеро на мушке.
— …с парашютом кто прыгал, Карнеро?
— …парашют Маньена, а прыгал Карнеро.
— …поначалу еще можно было, но когда огневая завеса да у них дальномеры, что прикажешь делать? Это уже не бой!
— …самое страшное — это когда самолет раскалывается надвое…
— …чего не хватает, так это организованности. Надо бы, чтобы весь состав обсуждал вечером боевые задания назавтра.
— …парней из самолета, как из горсти, выбрасывало, старина, как из горсти. А я…
— Маньен не слабак, известно, но если ему охота кончать самоубийством, это не повод требовать от всех того же…
Стыд действует разлагающе, подумал Атиньи. Для него, человека, у которого убеждения вошли в кровь, все это было смехотворно и внушало ему глубокую грусть. При виде этих людей, при мысли, что у республиканцев какая-то жалкая сотня наемников, он не мог не вспомнить о тысячах итальянцев и немцев в рядах франкистов, о нескончаемых колоннах марокканцев с их «Сердцем Иисусовым». Сорок тысяч марокканцев на ежесуточном жалованье и с военным трибуналом за спиной. До какой черты можно доверять людям? А если доверять до смертной черты, стоит ли останавливать выбор на этих «спецах», уже мертвых и разлагающихся? Где-то в Альбасете или в Мадриде сейчас формируются первые интербригады…
Перекрыв глухой гомон, заговорил Гарде:
— Минуточку! — Он сидел на столе, выставив бобрик и выпятив челюсть. — Выкатили бочку на заезжих хитрованов, которые околачиваются тут, многозначительно попыхивая трубкой, а потом, так и не побывав на позиции, возвращаются в Париж и охаивают Маньена, уж не говоря о нас, а сами не имеют ни малейшего понятия о наших трудностях. Так что, нынче вечером вы заодно с этими хмырями? Все плохо? А скажите, ребятки, окажись вы у Франко, как вы думаете, не пришлось бы вам давным-давно заткнуться, может, даже в связи с кончиной?
— Вот поэтому-то я не у Франко, а здесь, — сказал механик.
Поль подскочил — огромный, курчавый, багроволицый, — яростно грозя пальцем.
— Ну нет, господин ростовщик! Меня не обдуришь! Вы хотите зажилить то, что нам причитается. Ты хороший парень, Бертран, но слышать, как ты судишь о Маньене, — от этого тошно становится…
— Так что, мы больше не имеем права судить? Недостойны?
— А ты не судишь, ты брызжешь слюной. Брызжешь слюной, потому что сдрейфил. Ну, сдрейфил и сдрейфил, я не про это, заметь: я не из тех, кто бросит камень в товарища из-за какой-то случайности. Всякое бывает. И в целом вы справляетесь, все знают. Но сейчас я что говорю: вы недовольны собой, вот вам и хочется, чтобы все было хуже некуда; меня не обдуришь! Нет, сударь, меня не обдуришь! Жалуешься? Ну так назови человека, который мог бы заменить Маньена, назови хоть одно имя? Допусти на минутку, что подонок этот из ихнего радио не наврал, и он… ну, не вернется. Что делать будем?
Ладно, мне причитается десять процентов комиссионных. Мораль: вы себя ведете, как патентованные придурки.
Леклер надвигался на Скали; опустил кулаки на спинку ближайшего стула, смотрел ненавидяще; все примолкли.
— Насчет революции я уже высказался: каждый делает что умеет. Но насчет того, как поставлено дело, прошу прощенья, дерьмово! Нас вытаскивают сюда, чтобы послать в бой, и держат двое суток без самого необходимого. Сорок восемь часов без бритвы! Хватит, сыты! Понятно тебе?
Скали молчал, глаза за очками щурились от отвращения.
— Ты всерьез? — с другого конца столовой послышался голос, на который все обернулись.
С того дня, как Хайме в последний раз вышел из самолета, он никогда не обращался ко всем сразу, а разговаривал лишь с соседями по столу, с теми, кто подходил к нему; сейчас, казалось, к нему вернулся прежний голос, тот самый, который пел когда-то песни, но сейчас этот голос звучал приглушенно, словно и в нем что-то ослепло. Все летчики знали, что каждый вылет грозит им таким же ранением. Хайме был их товарищем и в то же время наглядным напоминанием о самом страшном, что, может быть, готовит им судьба. На крупном носу сидели черные очки, рука водила по столу снизу, чтобы незаметно было, что он передвигается на ощупь, — Хайме шел мимо пустых тарелок, и «пеликаны» отодвигались от него, словно боясь прикосновения.