– Знаешь, слушай, унитаз-то с подсветкой, сказали мне, хрустальный и с подсветкой! – воскликнула Топоркова, которой не давал покоя хрустальный унитаз. – Сам жил с хрустальным унитазом, а теперь просит в письме зайти к нему в тюрьму. Зайди к нему! Он мне нужен?! Слышь? Нет уж, Мишельчик, поищи себе дуру. Была дура и сплыла. Уголовник просит: зайди, пожалуйста! Хватит! Я и так нюни распустила. Я никогда не пойду. Никогда! Я пойду, Маша? Никогда! Запомни. Пусть издохнет, а не зайду. Притворялся послом, кретин, обманывал! За такое, я узнавала, не меньше пятнадцати лет ему грозит. Письмо прислал: я тебя любил единственную, Прекрасная моя Елена. Нет уж, пусть для него прекрасной будет тюрьма!
– Все же человек любил тебя. – Мария с тоскою и горечью глядела на Аленку.
– Как же, такие полюбят! Жди! Поищи дуру, чтоб поверила такому уркагану. Я удивляюсь, как он меня еще в живых только оставил? «Я люблю тебя, моя Елена Прекрасная, больше всего на свете, больше родной матери, которую я никогда не видел, потому что рос сиротой в обстановке бедности и сурового насилия со стороны моих любезных родственников». Это он, бандит с большой дороги, по которому петля скучает, пишет мне в письме. А мне что с его любовью делать? Жулик! Вор! Грабитель с большой дороги! Затесался дуриком в мое бедненькое сердце, отравил мою жизнь, подал надежду и разрушил до основания мое счастье. И теперь пишет: люблю! Плевать я хотела на его любовь!
– Успокойся.
– Не успокоюсь! – закричала в отчаянии Топоркова. – Обещал мне: на берегу моря виллу купим, жить будем, птичек слушать и детишек растить. А теперь у него вилла за колючей проволокой! Я спросила у милиционера, а может, он следователь, то есть я спросила – они для меня, какая разница, все милиционеры, – сколько у него денег? Он неопределенно ответил: «Сотни тысяч!» Я спрашиваю: «Он что, людей грабил, бандит, людей убивал?» – «Нет, говорит, занимался мошенничеством, спекуляцией. Цветы, говорит, перепродавал, скупал в больших количествах за бесценок на Кавказе, а в Москве и Мурманске продавал, на Сахалин ездил, там продавал». Я, знаешь, спокойно вздохнула, потому что если бы убивал людей, то ребенка от него я бы в детдом сдала, не смогла бы от убийцы ребенка воспитывать. Но я подумала: такой вежливый разве может убивать, грабить, резать? Он же розы мне дарил в феврале месяце, Маня!
– А если его отпустят? – спросила Мария, стараясь сказать Аленке что-нибудь приятное, зародить в ее душе надежду.
– Знаешь, никогда не отпустят, а если отпустят… Но знаешь: кто ему простит хрустальный унитаз? Кто? Из чешского хрусталя! Но если отпустят и он заявится на порог, то я скажу: «Вон! Духу чтоб твоего не было!» «Ребеночка нашего береги и прости меня за все, особенно за нашу неудавшуюся свадьбу. Я хотел ею угодить тебе, а вышло – в дышло! Но я ни рубля из чужого кармана своей рукой не вытащил. Подстерегли. Кто, мол, на девять тысяч гуляет свадьбу?» Оправдывается, подлец! Оправдывается. Ладно. Я Ксюше скажу: отец у нее был капитаном дальнего плавания и утонул… Потому что из тюрьмы он вряд ли выйдет. Не скажу же я дочери родной, что у нее отец – жулик, для которого мечта – хрустальный унитаз с подсветкой. Даже если он на «мерседесе» разъезжал, то все равно жулик. Все жулики, я поняла, только и ездят на таких автомашинах! Нет уж, пусть он на глаза не появляется, паразит. Мишель! Герцог Сараев! Караев! Жулье!
– С каждым может случиться, – сказала Мария. – Увлекся, затащили.
– Я у него видела удостоверение, что он – посол, что он – Мишель, герцог де Саркофаг. А он не Мишель, не герцог и не Саркофаг, а удостоверение, оказывается, для таких дурех, как я. – Топоркова опять махнула рукой, никак не желая смириться с тем, что ее, такую умную, опытную, подозрительную, выигравшую в своей жизни ни одну солидную бытовую битву, так бессовестно могли провести, и она страдала теперь больше, казалось, не от случившегося, а оттого, что не может себе простить подобной ошибки.
***
Мария знала по опыту, что Топоркова теперь не скоро успокоится, и заботилась о ней, как могла, хотя считала, что Аленка станет еще осторожнее, осмотрительнее и ничего лишнего не сделает, так как более умной женщины, чем она, Мария в своей жизни не встречала.
Вернувшись от подруги, принялась готовить Ксюше ужин, а сама, увлекшись, запела мотив какой-то грустной песенки. Она пела, пока не раздался звонок.
В дверях стоял Алеша Коровкин, постучал задубевшими ботинками и бодро сообщил:
– Наша-то Верка уехала из общежития.
– Куда? – испугалась по неизвестной причине Мария, подумав, что свалилось еще одно несчастье. – Куда уехала?
– К своему прапорщику. Он ее носит на руках, а она его каждую минуту целует: ты моя цыпочка, ты моя пташечка.
– Значит, любит!
– Ромео и Джульетте до них далеко, – отозвался Коровкин, помолчал, раздумывая с минуту, и сказал: – А я тебе пива принес.
– Опять? Нет, Алеша, сам дуешь лимонад, а мне – пиво. Как дурень со ступой носишься со своим пивом.
– Так оно в банках, финское – вот и взял, Я не пью, но больно банка хороша.
– Какая, Алеша, разница, пиво и есть пиво. Кто из нормальных людей зимой за пивом гоняется? – говорила Мария, перестилая пеленки заплакавшему ребенку. Но Коровкин в последнее время перестал придавать слезам Марии то значение, которое придавал раньше, и в эти дни о самом себе был он ощутимо высокого мнения. Откуда у него появилось такое самомнение? Во-первых, он читал Гегеля, туманя свои мозги сложными философскими рассуждениями о земном бытии, во-вторых, совсем недавно принялся читать «Фауста», и это произведение, как Коровкин успел заметить, привносило в его мозг мир невероятный, сказочный, но и до последней черточки знакомый, и, в-третьих, отношение Марии к нему заставляло его ликовать душой, подниматься в неохватные высоты, и, подкрепляемый вычитанными мыслями и собственными рассуждениями, основанными на приобретенном опыте, он чувствовал в себе силы невероятные. Алеша Коровкин из тех самых сфер, в коих пребывал все последнее время, заметил и в том вскоре смог достоверно убедиться, что Мария, та самая Мария Викторовна, молодая красивейшая женщина, которой, как думал долгое время, он, Коровкин, и в подметки не годится, и вот она, эта Мария, тем не менее полюбила его. В его взгляде появился некий бесноватый горделивый блеск, который мог уничтожить один только человек в мире – Галина Эдуардовна Шурина.
– Я, Машенька, забрался сегодня на последний этаж шестнадцатиэтажного дома и подумал о тебе, – сказал Коровкин.
– И что? – спросила Мария, и он поймал ее взгляд, тихий, нежный, ласковый взгляд. Женщина, будучи равнодушной к нему, не станет излучать одновременно столько тепла.
– Подумал о тебе, – повторил Коровкин, нежно, страдая, посмотрел на Марию.
– И как же? Черт-те чего подумал? – засмеялась Мария.
– Маша, Машенька, ты такая красивая, погляди на себя, ты такая, просто невозможно подумать о такой красоте.
– Ой ли, Алеша, – засмущалась Мария.
– А когда волосы у тебя вот так распущены по плечам, я в тебя каждый день влюбляюсь все сильнее и сильнее. А если, Машенька, ты меня бросишь? Тогда мне полный каюк, Машенька. Я тебе серьезно.
– Ах, перестань! – воскликнула Мария. – Ты говоришь, будто мы с тобой вот прощаемся и я уезжаю. Давай, Алеша, лучше полетаем.
– Я ничего не помню. Но лучше давай, Машенька, поженимся.
– Обожди. Ты можешь подождать? Ты думаешь, мне легко. Одна в таком городе, одной нелегко же, Алеша. Вот и ребеночек Топорковой, а у нее несчастье вон какое, Алеша. Нельзя. Подожди.
– Пусть с нами живет, мне не мешает и нас не объест. А вот я и день и ночь думаю, Машенька, о тебе. Я страдаю, Машенька. А конца своим страданиям не вижу.
– Алеша, а ведь Аленке Топорковой еще тяжелее. Кто ж ей поможет, как не я. Мишелю пятнадцать лет как минимум дадут. А то и больше.
– Больше не бывает, – хмуро проговорил Коровкин.
– Какое у нее дело, родной Алеша, тяжело.
– История знает, из-за кого-то нашу жизнь портить нельзя, – проговорил Коровкин. – Как сказал Гете: «Зачем я дожил до такой печали».
Мастер Коровкин грустно подошел к окну, за которым ничего нельзя было увидеть, кроме низвергавшегося плотной стеной снега, и, глядя на этот снег, вдруг обернулся к Маше и сказал печальными словами все того же прекрасного Гете, которого читал каждый день:
Там беспросветный мрак,
И человеку бедному так худо,
Что даже я щажу его покуда.
– Вот-вот, Алеша Коровкин, человека надо щадить, давай и мы пощадим Аленку, которой так больно и так обидно, для которой мое счастье будет как нож для сердца. Давай, Алеша, милый, давай помечтаем? – попросила ласковым голосом Мария, готовая, если говорить откровенно, уступить его настоятельной просьбе. Мария подошла к нему сзади и положила руку на его плечо, замершее в ожидании.