Если же у тебя не было работы, то нужно было чем-то заполнять эти самые восемь часов. Чем можно было заняться? Может быть, отправиться по книжным магазинам? В «Кинокуния» в Синдзюку — проверить, не завезли ли новые западные романы и журналы, или в «Марудзэн», где стояли еще довоенные запасы биографий клириков, которые так и простояли на полках тридцать лет. Или пойти в одно из тех кафе, что располагались на верхних этажах универмагов?
К тебе приезжают гости. Но сколько раз можно показывать гостям Большого Будду в Камакуре или святилище сегунов Токугава в Никко, — эти красно-золотые шкатулки, карабкающиеся по горным склонам, поросшим криптомериями? Рядом с храмами в Киото, со святилищем в Никко, около Будды в Камакуре стоят сувенирные киоски, ходят торговцы молитвами и нахальные «толкачи» с омияге. Люди, предлагающие вам сфотографироваться, сидят под красным зонтиком возле лакового моста, рядом с Золотым храмом, возле хнычущей девочки, одетой в фальшивый традиционный наряд, с выбеленным лицом и гребнем в волосах.
Сколько раз можно выдержать посещение спектакля кабуки? Или, хуже того, трехчасовые представления театра но? Сколько раз нужно посетить онсэн — горячие источники, — прежде чем мысль о сидении по грудь в бассейне превратится в кошмар?
Можно сходить в Британский совет, где читают лекции заезжие поэты, или на выставку в магазин керамики, а еще можно пойти на курсы, где учат искусству икебаны. Быть женщиной в среде экспатриантов значит столкнуться с осознанием собственного хрупкого положения. Вас будут всячески подталкивать к овладению тем, что Энрайт назвал «унизительно ‘упрощенными’ кустарно-ремесленными культами» вроде чайной церемонии, недавно возродившейся в Японии.
Потому что все сводится вот к чему: к попыткам пробиться к «настоящей Японии». «Я должен попытаться увидеть в этой стране хоть что-нибудь, что еще осталось целым и нетронутым», — пишет в 1955 году один отчаявшийся путешественник после месяца, проведенного в Токио. А пробиться к чему-нибудь целому и нетронутому — значит выбраться из Токио. Япония начинается там, где заканчивается территория этого города. В идеале, нужно отправиться куда-то в такое место, где еще не ступала нога западного человека. А это создает условия жесткой конкуренции между видами традиционного опыта, к знакомству с которыми стоит стремиться. Речь идет о стремлении к культурному превосходству — к повышенной, по сравнению с остальными, чуткости к миру. Сочиняешь хайку? Рисуешь тушью? Делаешь посуду? Медитируешь? Предпочитаешь зеленый чай?
Знакомство с настоящей Японией зависит от твоего графика. Если в твоем распоряжении две недели, значит, ты успеешь побывать в Киото и съездить на однодневную экскурсию к рыбакам с бакланами, может быть, еще на день — в деревню гончаров, посетить чайную церемонию со всеми ее тягучими ритуалами. Если у тебя есть месяц — значит, успеешь побывать и на острове Кюсю на юге страны. А если год — значит, напишешь книгу. Десятки людей именно так и поступили. Япония: боже мой, что за диковинная страна! Страна, пребывающая в переходной стадии. Исчезающие традиции. Стойкие традиции. Незыблемые ценности. Смена времен года. Близорукость японцев. Их любовь к деталям. Их искусность. Их самодостаточность. Их детскость. Их непроницаемость.
Элизабет Грей Вайнинг — американка, четыре года преподававшая наследному принцу Акихито, автор книги «Окна для принца», писала о «множестве книг о Японии, написанных американцами, воспылавшими любовью к бывшим недругам». Травелоги сочиняли и англичане — Уильям Эмпсон, Сачеверелл Ситуэлл, Бернард Лич, Уильям Плоумер. «Лучше без обуви» — карикатурные зарисовки о том, что же значит жить в Японии. «Японцы вот такие», «Знакомство с Японией», «Эта обжигающая земля», «Гончар в Японии», «Четыре джентльмена из Японии». Существует множество книг с взаимозаменяемыми названиями: «За веером», «За ширмой», «Под маской», «Мост из парчового пояса». Есть еще «Какэмоно: зарисовки послевоенной Японии» Хонора Трейси, которому не по душе «молодые люди с липкими напомаженными волосами и девушки с кричаще-яркой косметикой, кружащиеся в танцевальном зале, с почти тупоумным выражением на лицах». Энрайт едко заметил в предисловии к собственной книге на эту тему — «Мир росы», — что тешит себя мыслью о принадлежности к той малочисленной касте людей, которым довелось пожить в Японии и не написать о ней книгу.
Написать книгу о Японии — значит заявить о том, что тебе не по нутру вид (западной) помады, размазанной по прекрасной (восточной) щеке: иными словами, обезображивающее влияние модернизации. А иногда это попытка рассказать что-нибудь забавное — вроде спецвыпуска журнала «Лайф» от 11 сентября 1964 года, где на обложке изображена гейша в полном «обмундировании» с шаром для боулинга. Эта новая американизированная страна на вкус так же пресна, как пан — рыхлый белый хлеб, который выпекали в Японии с конца XIX века, или как плавленый сыр — невероятно мылкий на ощупь, а цветом желтее календулы. Все это можно сравнить с остротой японских маринадов, редькой, васаби. Проводя подобные сравнения, вы вторите путешественникам, высказывавшим сходные мнения за восемьдесят лет до вас. Все вы разделяете лирические жалобы Лафкадио Хирна.
И вот в этом-то Игги отличался от них. Конечно, он мог раскрыть черную лакированную коробку с бэнто, где различные ингредиенты обеда — рис, маринованные сливы и рыба — были тщательно распределены по отсекам. Но вечерами он предпочитал пойти вместе с Дзиро и друзьями-японцами поужинать бифштексом а-ля Шатобриан в ресторане в Гинзе, где переливалась неоновыми огнями реклама «Тошиба», «Сони», «Хонда». Затем сходить на фильм Тэсигахары, а потом вернуться домой и выпить виски под граммофонную запись Стэна Гетца, раскрыв витрину с нэцке. Игги и Дзиро, пожалуй, жили совсем в иной — собственной «настоящей Японии».
После двадцатилетия фальстартов и относительных трудностей в Париже, Нью-Йорке, Голливуде и в армии, Игги прожил в Токио дольше, чем когда-то в Вене: он уже сделался здесь своим. Он обладал знанием жизни, он находил применение своим способностям, он зарабатывал достаточно, чтобы обеспечивать себя и поддерживать друзей. Он помогал сестрам и брату, племянникам и племянницам.
К середине 60-х годов у Рудольфа и его жены было уже пятеро маленьких детей. Гизела преуспевала в Мексике. А Элизабет оставалась в Танбридж-Уэллсе. По воскресеньям она ходила к утренней службе в 9.30 в приходскую церковь и выглядела в своем неброском пальто урожденной англичанкой. Хенк вышел на пенсию и с надеждой читал «Файненшнл таймс». У обоих сыновей все было благополучно. Мой отец стал священником англиканской церкви и служил университетским капелланом в Ноттингеме. У него было четверо сыновей (включая меня). Мой дядя Констант Хендрик (Генри), преуспевающий лондонский барристер, работал в парламенте, у него была жена и двое сыновей. Преподобный Виктор де Вааль и его брат Генри стали «патентованными» англичанами, они говорили дома по-английски, и их континентальное происхождение выдавало лишь раскатистое «р».
Игги превратился в бизнесмена, сделавшись наконец именно таким человеком, которого — как он однажды с горечью заметил — удостоил бы уважения его отец. Возможно, отчасти из-за того, что сам я ничего не понимаю в денежных делах, мне он видится человеком того же склада, что и Виктор — важный деловой человек, укрывшийся за письменным столом и тайком державший среди гроссбухов томик со стихами, с нетерпением дожидавшийся конца рабочего дня. На самом деле, в отличие от своего отца, пережившего ряд катастроф, Игги оказался неплохим финансистом. «Достаточно сказать, — напечатано им в копии письма для служебного пользования гендиректору Швейцарской банковской корпорации, которая лежала в качестве закладки в его экземпляре „Нашего человека в Гаване“, — что я начал в Японии с нуля и со временем сумел создать организацию с годовым оборотом более ста миллионов йен. У нас два отделения в Японии — в Токио и Осаке, сорок пять наемных работников, я — вице-президент и управляющий японским филиалом». Сто миллионов йен — очень неплохой показатель.
Итак, Игги все-таки стал банкиром — спустя сто лет после того, как его дед Игнац открыл банк в Вене на Шоттенгассе. Он стал представителем Швейцарской банковской корпорации в Токио (а это лучший в мире банк, объяснял мне Игги). У него появился просторный офис — уже с секретарем, сидевшим за столом в приемной, с икебаной в кабинете: сосновая ветка с ирисом. Из окон шестого этажа ему открывался вид на запад — на новые городские пейзажи Токио со строительными кранами и антеннами, и на восток — на сосновые рощи вокруг Императорского дворца и на потоки желтых такси ниже, в Отемати. С годами и сам Игги менялся. В 1964 году ему было пятьдесят восемь, он носил темно-серый костюм, туго повязанный галстук и держал руку в кармане, как на школьной венской фотографии своего выпускного класса. Волосы у него заметно поредели, но он слишком хорошо изучил собственную внешность, чтобы прибегать к камуфляжным зачесам.