Вместе со всеми у постели Анастасии стоял Петр Шуйский. Он скорбел вместе со всеми боярами: перекрестился на огромный крест, висевший в голове у царицы, и приложил рукав к глазам. В тени прятался Василий Захаров. Перед ним на столе горшочек с чернилами и перо: мало ли чего Анастасия захочет? Может, духовную писать придется. Макнул думный дьяк перо в киноварь и вывел красным: «Царица Анастасия Романовна в духовной своей повелела…»
Повернувшись к боярам, горько выдохнул:
— Беда-то какая!
Для всего двора было ясно, что смерть уже накрыла Анастасию простыней и ждет того часа, когда царь наконец выплачет свое горе, чтобы забрать ее с собой.
— Господи, почему же столько бед на меня одного! Сначала первенца у меня отобрал, а теперь и жену отнять хочешь. Только она одна меня и понимала, только она могла простить мне мое убожество и грехи. Все порушилось!
Царицу часто рвало, и одна из сенных девок, стоявшая рядом, тотчас вытирала Анастасии полотенцем испачканный рот. Иногда она открывала глаза и подзывала Ивана.
— Детишек береги, — шептала Анастасия.
А костлявая с косой уже затягивала из простыней на шее у Анастасии тугой узел. Захрипела царица и преставилась.
Анастасию Романовну похоронили перед первым Спасом, когда уже пасечники выламывали в ульях соты, и повсюду в округе стоял медвяный дух. Он смешивался с ладаном и щипал глотку, да так, что накатывалась слеза.
Иван шел за гробом и рвал на себе волосья. Осиротелый. Потерянный. Вдовец! Никто из бояр не смел приблизиться к самодержцу, чтобы поддержать его под руки, горе было настолько велико, что рядом с царем уже ни для кого не оставалось места.
Уныло тянулась панихида. В соборе ярко горели пудовые свечи. Народ заполнил все улицы и переулки. Собор тонул в многоголосье и уже давно не мог вместить желающих.
Обещала быть богатой милостыня.
Гулко гудел колокол, и множество рук, подчиняясь неведомой команде, тянулось ко лбу и осеняло себя знамением.
— Царь-то все мечется, — пробежал слушок по толпе.
— Волосья на себе рвет.
— Совсем обезумел.
— Негоже в таком возрасте во вдовстве пропадать. Ох, негоже!
Вместе со всеми у собора стоял Циклоп Гордей. Он мало чем отличался от большинства собравшихся, правда, ростом повыше и плечи поширше, чем у иных. Перекрестился разбойник на крест, посмотрел по сторонам, а потом повернулся к стоящему рядом монаху с рваными ноздрями и обронил невзначай:
— Пускай ближе к собору подходят. Вот где деньги! Там и милостыня побольше и вельможи познатнее. Вот где кошели обрезать можно, а в такой толчее разве доищутся! И чтобы ни единого гривна себе не взяли, все на братию потом поделим.
— А если бродяги Яшки Хромого встретятся?
— Деньги у них отбирать, а самих нечестивцев лупить нещадно! Нечего по нашей вотчине рыскать. У них посады и слободы имеются, вот пускай с них и взыскивают! И не робеть! — напутствовал тать. — Боярам сейчас не до нас, а такой день, как нынешний, не скоро придет.
Гордей усмехнулся, подумав о том, что в этот день многие из царских вельмож не досчитаются своих червонцев. Этот день должен быть испытанием для многих бродяг, которые «делом» должны будут заслужить право быть принятыми в братию Гордея. А позднее, когда город оденется во мрак, при свете огромного кострища новые обитатели Городской башни будут давать на верность клятву Циклопу Гордею: знаменитый тать поднимет каждого бродягу с колен, поцелует в лоб и даст кличку, с которой ему жить дальше.
Нищие и бродяги жались к собору все теснее. Караул уже с трудом сдерживал натиск, и только иной раз, перекрывая общий гул, тысяцкий орал на первые ряды, веля податься от изгородей.
Народ был назойлив, перелезал через ограду и двигался прямо на паперть, где стояли низшие чины. А когда из собора показались бояре, толпа отхлынула враз.
— Митрополит-то не удержался, разрыдался мальцом, когда царицу в могилу опускали, — вынес на площадь новость, которая тут же была подхвачена рядом стоящими и волной, словно от камня, брошенного в воду, разошлась во все стороны, Иван Челяднин.
— На царе-то лица нет, — говорили другие.
Глядя на ссутулившуюся долговязую фигуру царя, верилось в то, что самодержец был воплощением горя. Царь не смотрел по сторонам, шествовал сам по себе. Шапка сбилась набок и держалась неведомо как, а кафтан не застегнут вовсе. Свеча в его руках потухла, кто-то из бояр запалил почерневший фитиль, и огонь в ладони царя запылал вновь. А когда царь с боярами ушел, двое рынд выволокли огромную корзину с мелочью и стали швырять монеты во все стороны, приговаривая:
— Выпейте, честной народ, за упокой рабы Божьей царицы Анастасии Романовны.
* * *
После смерти Анастасии прошла неделя. Все боярышни и сенные девки были одеты во все черное, и длинные концы платков едва не касались земли. Дворец потерял прежнюю живость и впал в уныние. Не уместны громкие разговоры, нет обычной спешки, в речах рассудительность.
Бывало, заголосит на весь дворец какой-нибудь певчий, заворожит звонким голосом женскую половину терема, зашевелит застоявшуюся тишь, а сейчас только и разговоров:
— Ушла матушка. Вот сердешная… На кого она нас оставила…
— Святой жила, свято и померла. Видать, ей место в раю уготовано.
Царь не показывался все это время. Бояре, как и прежде, собирались у Передней комнаты, но Иван не выходил.
Не тревожили вдового государя, слыша его плач, который больше напоминал приглушенный стон, похожий на тот, когда из потревоженной раны тянут острые занозы. Вскрикнет глухо Иван и замрет. Раз пытался пройти в государеву комнату Григорий Захарьин, но царь обругал его бранным словом, едва услышав в сенях скрип. Стольники поставят подносы с едой у порога и бегут прочь.
Со своим горем Иван боролся в одиночестве и помощи ни от кого не желал. Желтым пламенем горела лампадка. А в углу, бросая ломаную тень на стены, сгибалась и разгибалась одинокая фигура — то молился Иван Васильевич.
Бояре увидели Ивана на восьмой день. Перед ними был старик! Лицо пожелтело, а ввалившиеся щеки избороздили морщины. Горе было подобно тяжкому грузу— взвалил его Иван на плечи и согнулся под неимоверной тяжестью. Таким и вышел он к ближним боярам. Сгорбленным. Усталым.
Постоял малость Иван, а потом снял с головы шапку. Ахнули вельможи — вместо черных прядей жалко топорщились седые лохмы.
— Батюшка, что же ты с собой делаешь! — грохнулись коленями об пол бояре, стараясь не смотреть на поседевшую голову государя.
— Поберег бы себя, два мальца при тебе остались, — предостерег Захарьин. — Как же им без родителей. И мне тоже тяжко, Анастасия для меня вместо дочери была, однако держусь вот.
Помолчал царь, а потом сказал:
— Все… царицу не воскресить. Плясунов мне в комнату и скоморохов. Пусть развеселят своего государя.
Шутов и дурех набилось к царю с полгорницы. Они плясали на славу, стучали деревянными каблуками о дубовый пол и сумели вызвать государев смех. А когда одна из шутих пошла по кругу вприсядку, самодержец не удержался и, метнув кафтан в челядь, хлопающую в ладоши, пустился следом, выкидывая коленца.
Давно государь не был таким веселым, и при виде беснующегося Ивана с трудом верилось, что всего лишь с неделю он вдовец. Бояре стояли молчком, не смели участвовать в чудачествах царя. Непривычно. Горе еще по коридорам бродит, а царь смехом своды сотрясает. Ведь под самым потолком душа Анастасии витает, только на сороковой день уйдет совсем, а сейчас глазом святым за всеми смотрит.
Нахмурился Григорий Захарьин.
— Не вовремя, государь, потеху затеял. Виданное ли дело, чтобы через неделю после смерти жены… вот так выплясывать! Уж не бес ли в тебя вселился?
Иван Васильевич вышел из круга, пнул попавшиеся под ноги гусли, которые невесело брякнули и расшиблись об угол. Остановился перед конюшим и сказал просто:
— Не бесы это, Григорий Юрьевич, это лекарство моe. Иначе совсем рассудка лишусь. — И, оглядев смутившихся скоморохов, приказал — Ну чего истуканами застыли?! Пляшите! Царь веселиться желает! Развеселите так, чтобы скулы от смеха свело! — И, повернувшись к боярам: — Пусть все пляшут! Все, я сказал! Чего же ты стоишь, Григорий Юрьевич? Царя ждать заставляешь! Я же сказал: все пляшут!
Григорий Захарьин, опасаясь царского гнева, выбросил вперед сначала одну ногу, потом другую, присел кряхтя и, не уступая в расторопности плясунам, пошел по кругу веселить Ивана.
— Я тебе спляшу, царь! Спляшу! Я с малолетства знатный танцор бывал! Смотри же, как я пляшу!
Боярин покрывался потом, живот его трясло, и это вызывало почти сатанинскую радость у государя, который громко гоготал, хлопал себя ладонями по коленям и, указывая перстом челяди на боярина, принимался гоготать вновь: