— Вон из моего номера, доблестный сотрудник! Убирайтесь вместе с этой шлюхой!
— Не понял, — вздрогнул от неожиданной развязки усач.
— И никогда не поймёшь резкой правды.
— Что взять со штрафбатовца?! — заступилась Полина Юрьевна. — Сделаем поправку и скидку на его психическое состояние… контузии, ранения…
— Непредсказуем учёный народец, — вымолвил офицер, опуская коньяк в нутро коричневого портфеля…
3Белые ночи были на ближних подступах к Оби, яру, игрушечному городку.
Блаженный матовый свет дольше обычного задерживался в поднебесье, прилипал к разгонистому плёсу, крышам, тихо оседал на улицы и переулки.
Городок Колпапшно можно было отнести к столице Нарымского края. Трудная судьба передёрнула карту времени, вручив ему две эры: первую — до обрушения яра, вторую — после страшного берегового позора.
Обь и раньше точила земную твердь. Ни природа, ни люди никогда не таили обиды на недюжинную силушку реки — великанши.
Властители выдували из народа священный национальный дух, гнули в бараний рог коренную волю. Скрипело высушенное ярмо веков.
Даже вольных гордых сибиряков сломила коварная власть, привыкшая черпать из родникового труда людей золото и уголь, железную руду и зерно. К тронам правителей ползли прихлебатели, увивались возле доходных, кормёжных мест. В головах — крупные оклады, награды, пышные мундиры.
Города Глуповы были в Щедринские времена, хватало их в Сталинские, Хрущёвские, Брежневские.
Уютненький город Колпашино глупостью не отличался. Северный форпост труда поставлял стране лес и рыбу, меха и богатый опыт по селекции картофеля. Город содержал в безопасности воздушные ворота Нарыма: к самолётно-вертолётному гулу здесь привыкли так же давно, словно к музыкальному погуживанию комарья.
Ни к лику святых, ни к лику грешных нельзя было причислить горожан после болевого майского события семьдесят девятого года.
Никто не взял на себя смелость перезахоронения обнаруженных останков. Обь предъявила их людям в доказательство своей преданности к истине бытия. Но солюдие прищурилось от позора и страха, дало добро на недоброе дело.
Винить ли горожан, не отстоявших вековую честь яра?
Выгнанный из номера капитан КГБ являлся мелкой сошкой. За него решили в верхах. Ему оставалось одно — разъезжать на водомёте, осматривать широкую панораму обнажения яра, следить за правилом затопления трупов.
После изгнания из гостиничного номера снюхавшейся парочки, Горелов испытал солоноватое чувство: правильно поступил? Не оскорбил офицера?.. Разве капитан не опозорил коренного любовника, не вторгся нагло в чужую область?! И полячка хороша! Заявиться с наглецом, прихватив для примирения армянского пойла.
«Может быть, к лучшему… К границам сердца приближен разрыв отношений… В Томск улетаю один… без этой обременительной связки ворованных ключей…»
В детстве Сергей любил смотреть в широкий окуляр бинокля: даль была беспредельная, предметы лилипутскими.
Подумав о годах адской работы в комендатуре, о Ярзоне, Горелов увидел даль лет в тот самый окуляр удаления, ощутил призрачность прожитого времени. Он дрался за вверенную судьбу до крови, до томительной свободы. Что вышло?
После часовой прогулки по городу захотелось доверить дневнику новые записи. Он прятал общую тетрадь для исповедей под матрасом, в ногах. Не обнаружив на прежнем месте, испытал головокружение. Перерыл постель — доверительная толстушка в коленкоре исчезла.
Номер пока не убирали, с горничной спроса нет.
Дежурная посмотрела на кандидата исторических наук с нескрываемой презрительностью.
— У нас вещи из номеров не пропадают… обслуга честная… К вам дама частенько похаживает — подшутила, поди…
В доказательство своей невиновности Лавинская неумело перекрестилась.
— Вот те крест, Серж, не брала твои записи. К чему они мне?!
— Капитану служишь? Мстите за выдворение из номера?
— Фи! Опупел совсем.
— В дневнике — моя жизнь, мои сокровенные труды… Полина, именем Бога прошу — верните тетрадь.
По хитрым, затуманенным ложью глазам Горелов догадался: нудная любовница причастна к исчезновению выстраданных записей.
Заявилась без стука администратор гостиницы, огорошила:
— С двенадцати часов дня освободите номер… общее решение администрации…
— Похоже на ультиматум! — возмутился учёный.
— Решение! У нас порядочный отель, не ночлежный дом.
— Прикуси язык! — заступилась Полина Юрьевна. — Не дадим вторгаться в нашу частную жизнь.
— Частной жизнью занимайтесь в Томске, здесь общественная, на виду всех проживающих… К вам, чиновница-инспектор, такое же требование: освободите номер к полудню… заселяем других. Не советуем поднимать шум — очень сильно отразится на карьере… аморалка сейчас карается строго…
Подскочила разгневанная Полина Юрьевна, еле сдержалась, чтобы не надавать пощёчин наглой администраторше.
— Подавай заявление по собственному желанию, работать в гостинице не будешь.
— Коренная нарымчанка — не из пугливых… Удержись сама за тёпленькое местечко в Томске.
— Ах ты, дрянь, запугивать вздумала.
— От дряни слышу..
— Хватит ругани! — оборвал историк. — Убирайтесь обе.
Ошеломляющие, лавинообразные обстоятельства обрушились с утра: они не предвещали покоя мыслей.
«Капитанишка мстит… они из органов все с гонором… с генеральскими заскоками… Табак „Золотое руно“ покуривает… помню аромат трубочного зелья… сам баловался трубкой, вырезанной из корня вереска… У офицеров могут быть одни пристрастия, но шкурничество — беда индивидуальная… Если бы собрал частушки времён действия НКВД — хоть сейчас на самолёт… Давно тяготит красноцветное время мая. Давно выталкивает меня городок, Обь поглядывает недружелюбно. Яр наэлектризован, исходит по ночам свечением загубленных душ… Прочь отсюда… Ночи две переночую у Киприана Сухушина… старичина добрый — не откажет…».
Вспоминал последнюю запись в дневнике: «Народ до сих пор не научился распознавать врагов внутренних. Они существуют, притом изощрённее, коварнее внешних супостатов…».
Пропажу дневника переживал до обмороков сердца. Временами оно переходило на полумёртвый режим. Пробовал прощупать пульс — он не подавал признаков биения. Участились головные боли. Нудной дрожью затряслись руки. Ладони покрывались липким потом… Не так часто историк, штрафбатовец Горелов чувствовал свой возраст. После кражи дневника грузно навалилась старость. Заныли раны тела и души. Время начинало обретать тяготы бессмысленности. Обесцвечивалось бытие. Кто-то с высот звёзд подавал сигналы никчемной вечности…
Долго не могла заснуть Октябрина с улицы Железного Феликса. Тяготил болезный фронтовичок, стонущий на перине. Учёный кот Дымок давно перестал общаться с недугами квартиранта, хотя докторская деликатесная колбаса доставлялась Васькой Глухарём с завидным постоянством.
Натану Натанычу снился странный сон: кудлатый бог обжигал горшки. Он заправски ставил большой горшок на широкую деревянную лопату и отправлял поделку в огромную русскую печь.
«Отче наш, дай помогу, — услужливо предложил снайпер военных времён, — смотреть больно на хилую твою фигуру..».
Охотно передал лопату бледнолицый бородач.
В руках нового мастера горшки странным образом превращались в оскаленные черепа и не хотели лезть даже в устье пышущей жаром печи.
Больной застонал.
Вдруг из нутра кирпичной махины показался огненный кулак и подлетел к лицу ветерана. Вспыхнули ресницы, брови. Оранжевое полымя втягивало голову в жерло огромного кулака — предвестника страшной беды.
Попав под гипноз обрушительного огня, сердечник со стажем стал дожидаться спасительной кончины. Она походила на вхождение в ад и вполне устраивала раскаявшегося грешника… Усилился нудный, затяжной стон.
Встала хозяйка, потрясла за плечо.
Квартирант лежал на спине, глаза светились страшным фосфорическим огнём.
Долго не мог прийти в себя человек с больным сердцем, травмированной душой. Сегодня сон не выпускал из огненной тайны.
Напуганная Октябрина зажгла свет.
— Натаныч… проснись… сон дурной прогони…
— Зачем разбудила? — осерчал сновидец… мир иной был так близок…
— Не долечился, соколик. Зря сбежал из больницы…
Когда подбелённая светом ночь полностью окунулась в темь, снайпер вышел на крыльцо и попал под гипноз живого огонька лампады. Успокоительное пламя посылало золотистые лучики.
Человек медленно побрёл на новый свет.
Зрение фронтового снайпера не совсем осеклось от времени мира: в центре двора различил табуретку, дымокурный череп на ней. Лампадка стояла рядом, бросая нежные отсветы на опозоренную кость.