У него дрожало веко.
— Расскажи о себе, — попросил Роберт.
— Отдельному пациенту, — взволнованно продолжал врач, — я еще мог какими-то средствами облегчить страдание, но я не мог обмануть его относительно болезни. Я хотел защитить себя как личность, пытался управлять собой на жизненном пути, вместо того чтобы подчиниться инстинкту жизни. Чем больше человек старается обезопасить себя, тем вернее он подстерегает судьбу.
— Значит, ты неправильно лечил себя как пациента жизни.
— Да! — с чувством воскликнул доктор Питт. — Я думал остаться в выигрыше и жил, оберегая себя, а надо было довериться судьбе. Я уже сказал тебе: смерть — закон жизни. Этот закон не обойдешь, не перехитришь. Нельзя искусственно пытаться бороться с ним. В выигрыше не останешься, если попытаешься окольными путями миновать кризис. Я поздно понял это, или, точнее, меня слишком поздно осенило. Я осознаю это. Что случилось, должно было случиться. Если смотреть метафизически, то с моей судьбой все в порядке. Понимаешь?
У него снова задрожало веко.
Роберт очень хорошо понимал его, свой опыт архивариуса он приобрел не напрасно. Но поймут ли это когда-нибудь живые? Это и многое другое.
Наконец и с отцом Роберт обменялся рукопожатием. Советник юстиции, однако, решительно запротестовал, когда сын признался ему, что долго его недооценивал и считает себя виноватым перед ним.
— Здесь и без того все слишком торжественно, — сказал старик. — Ты чересчур близко к сердцу принимаешь час расставания. Если ты позволишь, то напоследок я возьму на себя руководство торжеством.
Роберт охотно согласился. Приятель Йори, человек с голым черепом, тоже сказал, что пора оживить их слишком уж чопорное общество.
Советник юстиции, постучав по бокалу, начал свою речь. Это была шутливая речь в защиту дружеской попойки. Упоминались карнавалы и освящение храма, сатурналии студенческих лет, пирушки молодости и соответствующие им ритуалы.
— Bibite! [Пейте! (лат.)] — скомандовал он.
Все подняли бокалы.
— Пусть каждый выпьет за свою мечту! — крикнул он и продолжал: — Пить до дна! Не отставать! Будем здоровы!
Они опрокидывали бокал за бокалом, как когда-то пили пиво. Вырывали бутылки из рук мамзель, не поспевавшей подливать. Называли друг друга братишками и однокашниками, они снова были буршами и товарищами. То и дело слышались восклицания: "Bibamus!" [Будем кутить! (лат.)] и "Еще по одной!", "Гулять так гулять!". Произносились здравицы в честь Префекта и Великого Дона, провозглашались тосты за женщин, за добрые старые времена, за свободу и последнюю искру жизни. Они то и дело вскакивали с мест, чокались стоя, подходя друг к другу, и звенели бокалами. Они выкрикивали крылатые слова, изречения, шутили, говорили наперебой. Им казалось, что они шумят, горланят, но слышались только тонкое посвистывание, чириканье, кваканье. Они взялись под руки и пошли по кругу, притоптывая ногами; они делали вид, будто они развлекаются, будто они живут.
Мало-помалу голоса начали смолкать, позы и жесты становились все более скованными, церемонными, они растерянно поглядывали друг на друга, как будто стыдились своих дурачеств, и в тревожном предчувствии вскидывали головы кверху, когда снаружи ударяли о стены шквалистые порывы ветра.
Архивариус сидел в стороне с молодым врачом. Помещение постепенно погружалось в сумрак. В воздухе повеяло холодом. Доктор Питт зябко потирал руки. Одна за другой гасли свечи, и с каждой угасшей свечой очередной гость незаметно покидал помещение. Первым исчез профессор Мунстер, Лео с китайской бородкой увел слепого. Тихо ушли один за другим родители Анны. Уже Ютты не видно было среди гостей. Советник юстиции еще медлил в дверях, и сизые клубы дыма врывались из сеней в зал. Пламя немногих свечей все сильнее мигало. Только несколько гостей еще оставалось, это были Катель, артист из Дрезденской Колонны и пражский архитектор. Они смотрели на догорающие свечи.
— Вы готовы к своему последнему выходу? — обратился архитектор к молодому актеру.
— Всегда, — отвечал тот.
— И уже выучили свою роль? — спросил первый.
— Еще нет, — сказал артист и засмеялся. Только смех его, так походивший на прерывистый крик лошака, на сей раз остался неслышным.
Последняя свеча догорала, и слабый отблеск пламени трепетал на стене. Катель и Роберт сидели вдвоем за опустевшим столом, с которого мамзель убирала бокалы.
— Теперь я могу еще раз поблагодарить тебя за все, что ты сделал для меня, — сказал архивариус. — Боюсь, что тебе не всегда легко было сопровождать меня в прогулках по городу, в котором один я никогда бы не сориентировался.
— Не я, так другой сделал бы это, — сказал Катель, небрежно махнув рукой. — Только передай следующему, кто придет сюда, все, что знаешь, чтобы ему не пришлось начинать с самого начала.
Леонхард принес архивариусу миску с едой.
— Мне нравится, — сказал художник, — что ты теперь расхаживаешь с нищенской миской и поедаешь свой рис. Так вот, если вдруг случится, что ты за писанием своей хроники, — вернулся он к своей излюбленной теме, — испуганно обернешься, почувствовав, будто кто-то заглядывает через твое плечо в бумаги, то можешь быть уверен, что это я, пусть даже ты не заметишь при этом мой блуждающий дух, а только услышишь слабый шорох или ощутишь дуновение, не зная, чем это объяснить… Ну что это я такое выдумываю, — оборвал он себя, — ведь это было бы возможно, если бы я находился в городе. Там, куда теперь уходят, не будет уже ни моей тени, ни какой-либо связи. Все это уже в прошлом.
Он поднялся, отбросил резким движением головы свои длинные волосы, и пламя свечи погасло.
Когда мамзель принесла из сеней сосновую лучину и воткнула ее в металлическое кольцо в стене, друга рядом с Робертом уже не было. Его душу сдавила тяжкая, безнадежная тоска. Дым разъедал глаза до слез. Щемящее сознание неизбежного и непреложного долго не отпускало его. Только мысль об Анне, которой не было среди уходящих, теперь уже ушедших, давала утешение, давала надежду на будущее. Значит, было вынесено решение, означавшее для нее продление срока!
Леонхард шепотом осведомился у мамзель, не найдется ли у нее чего-нибудь теплого для архивариуса, что бы он мог надеть в предстоящий путь. Она ничего не могла предложить и только посоветовала обратиться к стражникам у ворот, которые, может быть, одолжили бы на время овчинный тулуп.
— Возможно, кто-то согласится за двойную порцию вина, — пояснила она.
Она слила остатки в одну кружку.
Скоро Леонхард вернулся с тулупом в руке. Он предложил Роберту надеть его. Архивариус посмотрел недоверчиво и замотал головой. Он хотел поскорее вернуться в Архив, где надеялся увидеть Анну. Но тут же сообразил, что таково, видимо, было желание Префектуры, чтобы он после прощального ужина с друзьями ознакомился еще и с дальними полями в северо-западном направлении от города, дошел бы, как пояснил Леонхард, до границы возможного.
19
Каменистый ландшафт лежал в сумеречном свете. Не было ни дня, ни ночи. Вокруг была одна только мутная белесая мгла. В воздухе плавали редкие рваные клочья тумана. Леонхард, которому было запрещено сопровождать архивариуса на этом пути, прошел вместе с ним только еще шагов двадцать по скалистому плато, вдоль края ущелья, дальше Роберт должен был идти один. По другую сторону ущелья, обрывистые склоны которого уходили в неразличимую глубь, тянулись гребни гор. Леонхард крикнул вдогонку, что по той стороне проходит тропа демонов, по которой движется вереница путников из города. Налетевший порыв ветра проглотил слова, и Роберт только махнул рукой ему в ответ. Он поднял ворот овчинного тулупа и зашагал дальше. Леонхард вернулся в хижину, где в углу зала приготовил себе ложе на ночь.
Роберт шел опустив голову. Никаких отпечатков следов не видно было на каменных, гладко отполированных плитах, местами поднимавшихся или опускавшихся крутыми уступами, местами громоздившихся в виде бесформенных мощных напластований, которые он или обходил, или преодолевал. Чтобы не сбиться с направления, он держался ближе к зубчатой кромке обрыва. Тяжелый и липкий туман стлался над ущельем, закрывая серой пеленой крутые каменистые склоны. Из глубины его доносились глухие звуки бурлящего потока. Справа вид на плоскогорье часто загораживали цепи холмов с округлыми вершинами. Нигде не было видно признаков жизни, никакой растительности, даже мха. Ему казалось, что он идет по каменистой поверхности карстового ландшафта, среди потухших кратеров. Долгий, короткий предстоял ему путь? Куда вела эта дорога? Безбрежная пустынная местность, однако, не была ему совершенно чужой. Одиночество жизни, которое он столь часто испытывал, ощущал он и теперь, когда ощеривалось голое пустое пространство, когда крылья печали демонов касались его и ранили душу и первобытный страх пробуждался, сковывая волю.