Бедная старуха мать уже сколько раз клялась себе, что пойдет к дочери, попробует еще раз поговорить по душам, но после неудачного похода Илуш вконец оробела, боясь даже проклятого этого дома, где Жофи ночь за ночью спит одна-одинешенька со своими покойниками. Да стоит Куратору выйти ночью к забеспокоившимся лошадям, она и то уж места себе не находит от страха. Но спать совсем одной! Наконец она подгадала так, чтобы встретиться с дочкой на кладбище: велела Мари сплести венок из георгинов и пошла, держа его перед собою, точно щит. Жофи увидела мать издали, но не пошла навстречу, ждала, когда подойдет сама.
— И ты здесь как раз? — словно бы удивилась мать. — А мне в этакую страду просто не вырваться, ведь на семерых жнецов стряпать приходится. Но сегодня, думаю, будь что будет, а я пойду, давно уж не наведывалась к Шанике, бедняжке. А у нас все неладно, — продолжала она, так как Жофи молчала, только венок повесила на ограду. — С той поры как умер Шаника, в доме беда за бедой. У Илуш сынок зубками мучается, а тут еще Мари дурит. Слыхала? Просто из рук у нее веревку выхватили!
Жофи на минуту вскинула глаза и посмотрела матери в лицо. Старуха обрадовалась, что пробудила любопытство, и заторопилась:
— Хотела, вишь, руки на себя наложить. Совсем помешалась из-за Кизелина сына, задурманил он ей голову своими прибаутками. А эта сводня старая еще и подзуживает ее — конечно, чем плохо тридцать хольдов заполучить! Отец твой и я слышать о нем не хотим, а вот муж Илушки пишет: зачем, мол, запрещаем, если он ей по сердцу пришелся. А слова «шофер», мол, не надо бояться — купите ему автобус или трактор, вот он уже и не шофер вам, а предприниматель. Сейчас ведь не на то смотрят, кто откуда явился, а сам каков. Имруш же этот, видно, парень сообразительный… Бог его знает, как лучше. У меня уже душа в чем держится, только и знаю, что плачу. Если бы Пали тогда не пошел на чердак ячмень лопатить, опозорила бы нас навеки… Из руки постромок-то выхватили.
— Кто хочет повеситься, тот повесится, — сказала Жофи и, скривив губы, попыталась рассмеяться, однако вместо смеха у нее вырвался странный кашель.
Мать замолчала. Да и как говорить с этой Жофи, так равнодушно воспринимающей историю, из-за которой сама она не спит уже столько ночей? Как это ужасно: пестуешь их, ходить учишь, корочку хлебную для них разжевываешь — а вырастает вот что. Не знаешь даже, что и сказать родной дочери.
Жофи проволокой прикрутила венок из георгинов к ограде — только к ограде, словно их, бабки и деда, горе дальше ходу не имеет. Мать вспомнила о своем намерении поговорить с Жофи по душам. Но где она, эта душа, как добраться до этой души ей, матери, с ее незатейливыми речами?
— Ну, а ты-то как, Жофи? — вырвалось у нее, и она тут же, сама почувствовав бессмысленность вопроса, отвела глаза от молчавшей дочери и уставилась на свой венок.
Жофи отыскала глазами Жужу Мори, бродившую между свежими могилами, и крикнула ей, чтоб принесла воды сбрызнуть венок. Жужа, послушно моргая, поглядела на свою хозяйку и вытащила из прикрытой листьями ямы заржавленную лейку, которую нашла, скитаясь по кладбищу. Гримасы Жужи Мори прибавили вдруг смелости матери.
— Послушай, Жофи, — сказала она, кинув вслед удалявшейся нищенке, — зачем ты дозволяешь этой несчастной за тобой следом ходить? Ее и так уж в селе подругой твоей называют.
Жофи слегка покраснела. И на минуту увидела себя глазами прежней Жофи. Ведь сколько раз бывало, наливая убогой Жуже жирной похлебки в миску, она поддразнивала ее и тоже выспрашивала, когда будет свадьба. А теперь Жужа — ее подруга? Вот до чего она докатилась! Но краска тут же и сошла с ее лица.
— Пусть. Нет у меня ни мужа, ни сына, ни родных, так хоть подруга будет. — И она горько улыбнулась.
Отвечать на это было нечего. Мать еще повздыхала немного и поплелась восвояси. Приготовить ужин на десять человек — дело нелегкое. А Жофи запало в душу словечко «подруга», и с того дня она стала еще дружелюбнее с Жужей. Пусть те, кто приходит на кладбище и быстрым испытующим взглядом окидывает могилу Шаники, видят, что Жужа Мори и вправду ее подруга. Была первой девушкой в селе, дочерью Куратора, женой Шандора Ковача, да и сейчас всего несколько месяцев назад приезжал за ней из дальней деревни богатый трактирщик — но она выбрала кладбище, предпочла всем своих покойников и охотней проводит дни с Жужей Мори, чем с теми, что дома, вздыхая, рассказывают жирным своим мужьям, кого видели на кладбище, и льнут к их теплым телам под грязными перинами, счастливые, что не надо навещать их там, на погосте. Прихорошив могилку Шаники и возвращаясь на старое кладбище, к мужу, Жофи никогда не забывала посмотреть, в порядке ли миски и плошки у Комароми. Она шла впереди, а Жужа семенила за ней, как будто сопровождая траурное шествие. Иногда она отставала у какой-нибудь могилы, подымала с земли упавший восковой цветок или со счастливым видом трясла сладкие сухие стручки акаций. Но стоило Жофи обернуться и сказать: «Послушай, Жужа, как дятел стучит», Жужа замирала и, открыв рот, блестя глазами, слушала прерывистый стук.
Теперь уже только отец навещал изредка Жофи. Они говорили об урожае и о надгробном памятнике, о том, где заказать его, как доставить. Он сам съездил за ним в город и привез домой, обернув одеялами и покрывалами. С ним приехали двое рабочих, и Жужа Мори, которая в тот день одна бродила по кладбищу, скоро пустилась с ними в беседу: она явно горда была тем, что ее Шаника получил такой красивый памятник на могилку. Жофи пришла только к вечеру. Холодный ветер рвал, развевал ее платье, припозднившиеся птицы стремительно пролетали над землей. Белый памятник стоял на могиле, напоминая застывшую человеческую фигуру. Казалось, то стояла сама Жофи, обращенная в камень, и охраняла свое мертвое дитя.
Потом камень запорошило снегом, снег приходилось веником выметать из-за ограды. Когда под вечер Жофи возвращалась домой, не раз путь ей пересекали прохожие с фонариками в руках; фонарик на мгновение освещал ее лицо, и сквозь кружащиеся в свете снежинки она тоже ловила устремленный на нее испуганный взгляд; фонарик внезапно нырял вниз, и удаляющиеся шаги глохли в зимнем собачьем хоре.
NÉMETH LÁSLÓ. Gyász Перевод Е. МалыхинойВИНА[**]
(Роман)
С тех пор как Лайош вернулся с солдатской службы домой, он жил у себя в деревне, будто застрявший в дороге путник: метель завалила дорогу сугробами, но рано или поздно уйдет непогода, растопит заносы солнышко. Прежний хозяин, мельник, звал его снова к себе в работники, да не пошел Лайош: не собирался засиживаться он в деревне, только зиму и хотел переждать. А пока, чтоб не ходить в дармоедах, помогал на извозе угрюмому теткину мужу и покорно кивал, когда тетка — она же Лайошу крестная — строила планы насчет того, как ему жить дальше. Крестная присмотрела Лайошу вдову с крепким хозяйством и твердо верила, что лучшего ему нечего и желать; она даже сестру-покойницу, мать Лайоша, вспоминала, уговаривая парня: дескать, будь та жива, ни за что бы не позволила сыну упустить такую удачу. Бедный Лайош и подумать боялся, как это он может взять за себя вдову. И не страховидная ее, вся в багровых пятнах шея отпугивала его — шея что, шею под платком и не видно, — а скорее померший ее муж, пожилой, сердитый, властный мужик; Лайош сам много раз слышал, как он кричит на работников, на скотину. И чтобы он, Лайош, еще мальчишка почти, занял теперь его место!.. Лайош прятал глаза, хмыкал — вроде он и не против, да не знает, что сказать, от смущения. До поры до времени удавалось ему не расхолаживать крестную и жить спокойно, не обращая внимания на косые взгляды свояка. И пока в горнице, в тяжелом запахе старых перин, бездетные супруги вели споры насчет родственников, сидящих на шее, насчет сестрина долга и намерений вдовы, Лайош, устроившись на пороге конюшни, думал о своем матяшфёльдском[10] дружке и в январе, тайком ото всех, отправил тому открытку: так и так, мол, беспокоится он, не опаздывает ли к началу строительного сезона.
Прошла неделя, другая, а ответа на открытку все не было. Лайош вначале ждал терпеливо, потом даже обиделся. Он в солдатах чуть ли не в денщики к «господину строителю» записался, желания его выполнял ревностней, чем распоряжения офицеров. Когда тому мыло для бритья требовалось или вакса, он и увольнений своих не жалел, иной раз дважды в день мотался из лагеря в город. Другие, бывало, смеялись над ним, видя такую услужливость, ведь «господин строитель» тоже был рядовым, хоть и из «старичков». Однако Лайош крепко запомнил его обещание: «Ты, Лайош, не беспокойся, у тестя моего для тебя всегда будет работа на все лето, так что и на зиму сможешь кое-что подсобрать». А сам даже не отвечает теперь. Может, с адресом что-нибудь не так? Или просто тот знать о нем не желает? Он от верного места вон отказался из-за него; да еще со вдовой этой попал в переплет, понадеялся, что все равно сбежит до того, как придется сказать последнее слово.