Затянувшись всласть, я вдруг почувствовал себя плохо. Закружилась голова, на лбу выступил холодный пот. Следовало бы присесть, да все скамейки были заняты. На ближайшей мило щебетали три юные парочки. И я сел на землю, на газон, гораздо быстрей, чем хотелось.
На скамейке захихикали. Капризный девичий голосок осуждающе выкрикнул: «И зачем столько пить? Стыдно!»
Я преодолел слабость. С вымученной улыбкой и горечью во рту поплелся дальше. Зато вторая сигарета — после кружечки светлого пива — освежила, как прохладная тень жарким полднем. Я выкурил ее на мосту, глядя в воду, текущую важно и монотонно. До танцплощадки добрался задолго до условленного часа и без всякой видимой причины ощутил страх. Я знал ребят, из-за которых глохло все окрест. Это был ансамбль Тадека, но его среди них не было. Страх мой был опрометчивым, излишним. Но я не знал, как от него избавиться. К счастью, меня заметил ослепший от грохота длинноволосый ударник. Закричал нечто нечленораздельное, засмеялся и, ударив с размаху палочками по тарелке, точно таким же движением палочки показал на паркет. Я повел глазами в ту сторону и увидел: Тадек был совсем рядом. Он, оказывается, танцевал на паркете с девушкой в белой блузе, длинноногой, очень привлекательной, гибкой.
Тадек танцевал, как и все молодые люди: очень хорошо, очень ловко, но с лицом скучающего лунатика. Меня это позабавило, я засмеялся, приветственно помахал ему рукой. Но он не заметил, поскольку девушка тут же споткнулась. Ее тоненький каблук застрял в щели паркета. К тому же ее толкнула какая-то бешено кружившая пара. И Тадек мгновенно проснулся. Я хорошо знал это едва возмужавшее, веснушчатое, поцарапанное еще неумелой рукой во время бритья мальчишеское лицо. Но еще никогда не видывал такой кроткой и нежной улыбки, с какой Тадек оберегал ее от натиска колыхавшейся толпы. Она приняла эту улыбку. Оперлась о его плечо. Обняла Тадека, прикоснулась пальцами к обросшему затылку — и я покачал головой, обрадованный тем, что вижу, но еще не ведая, что тут творится и начинается.
Когда он вывел ее из сутолоки на газон, я пригласил их к моему столику и угостил мороженым. Хотелось присмотреться к снохе независимо от того, как долго она ею пробудет — одну ночь, неделю или месяц, — и независимо от того, захочет ли ею стать.
Я притворялся, что не замечаю, как он стыдится меня и самого себя и как гордится ею. Но чтобы он перестал стыдится хотя бы меня, сразу же начал заигрывать и очаровывать, старался ее рассмешить, попотчевать мороженым, найти общий язык, едва не пускался в пляс. Они не слушали меня. Тадек вообще не заметил, что я снова курю, а девушка с первого слова и с первой минуты словно невзлюбила меня. Глядела в сторону и только демонстрировала свою фигуру, руки и ноги, а была она тонка в кости, пожалуй, чересчур поджара, но удивительно белокожа, с голубовато-розовыми тенями на открытых плечах, на чистом, ничем не запятнанном теле. Под тонким полотном блузки безошибочно угадывались большие и красивые груди. Показывала и лицо, темно-голубые глаза, слегка пухлые, очень красные, неподкрашенные губы, невинный лоб. Она смотрела на гулянье без улыбки, а на меня — как в пустоту. Поэтому я начал прощаться. Она подала мне руку, сухую, теплую, вялую. Я посмотрел ей в глаза наконец так, как ей хотелось — без всякого дружелюбия. Пожелал ей мысленно разных приятных вещей и дал несколько полезных советов.
Тадек догнал меня у самого края газона. Она — ныне его супруга и мать его ребенка — стояла на отшибе, не в толпе, блистательная и даже прекрасная, просто картинка из иллюстрированного журнала на меловой бумаге. Ее светлые волосы впитывали в себя багрянец заката.
— Очень красивая, — сказал я и поинтересовался, давно ли они знакомы.
— Пойдешь к Шимонекам? — ответил вопросом на вопрос запыхавшийся Тадек. — И скажи, когда вернешься? Я хотел бы знать, когда вернешься?
— Поздно! — сказал я. — Желаю удачи и счастья! Будешь один на всем белом свете.
— Ты чего? — спросил он так неуклюже, что я еле сдержался от смеха.
— Ничего, — сказал я. — Говорю, что вернусь поздно. После одиннадцати.
Однако я плохо рассчитал время. Тем более что Люция, жена Шимонека, в тот день недомогала, ибо Теофиль в патриотическом порыве затащил ее в самую гущу толпы, теснившейся напротив правительственной трибуны. Грохот танков, тягачей и реактивных самолетов разбередил ее больное сердце, а жара в тот день была как перед грозой. Несмотря на это, она похваливала парад. За ужином Люция прислуживала нам по-своему — бесшумно, заботливо. Но по окончании последних известий вдруг стала задыхаться, губы ее посинели. Ей пришлось присесть, даже попросить лекарства, и эта редкая для нее просьба пробудила наконец бдительность мужа, заглядевшегося на повторный показ телевизионного фильма о параде. Хоть они упрашивали меня остаться в два голоса и вполне искренне, поскольку лекарство помогло и телевидение сулило еще знаменитый фильм и какие-то другие грандиозные развлечения, я все-таки простился, выругал в передней вдруг присмиревшего Шимонека и ушел в шумный, многолюдный праздничный вечер еще до девяти часов, то есть когда домой возвращаться было слишком рано.
Вдобавок с Вислы подул сильный, порывистый ветер. Упали первые редкие капли дождя. На площадках, где гулял народ, началось веселое оживление, кто-то перекликался под визг девчат, которым ветер высоко задирал юбки. С юга докатывалось тяжелое эхо надвигающейся грозы. Со старых лип в аллеях осыпался сладкий цвет, я присел под деревом, глядя, как пустеет веселая улица, и прикидывая, где бы преклонить одинокую свою голову.
В кабак не тянуло. В кино уже опоздал, поздно было также идти с визитом к хорошей и довольно миловидной женщине, к которой — не без ее согласия — усиленно сватали меня Шимонеки. В сущности, может, и не было уж так поздно в тот вечер и в тот день. Я остался бы у нее и всласть наслушался всяких глупых пересудов, пока не настала бы пора тьмы и тишины. Но слишком поздно было в моем и ее возрасте. Я не выдержал бы ее глуповатого добродушия больше недели, что она, пожалуй, понимала и чего даже не предчувствовал почтеннейший Теофиль Шимонек.
Я, ни о чем не думая, просидел в аллее до тех пор, пока по листьям и асфальту не забарабанил июльский ливень и бежать было уже поздно. Буря захватила левобережную часть города только краем и принесла густой и теплый дождь, словно предвещавший муссон. Я давно, еще со времен детства, когда у меня был маленький деревянный Иисусик, совсем не боялся июльских гроз. Они меня радовали, и