Слухи гласили, что монастырские, в полной уверенности в поддержке со стороны Габсбургов, не уступают ни в одном пункте, а на все доводы делегации выкладывают на стол пергаменты, в которых подтверждается, что спорный участок альпийских пастбищ и кусок леса, на который деревня претендует как на свой, всегда были монастырской собственностью, и они только из христианской любви к ближнему так долго позволяют жителям Швица пасти там скот и рубить дрова. Но все эти документы, как говорят люди, возникли в библиотеке монастыря и уже по одному этому не должны рассматриваться всерьёз; если в каком-то спорном деле читать умеет только одна сторона, а другая нет, тогда грамотный с чернильницей может утверждать всё, что захочет, ему никто не сможет доказать обратное. Я слушал, как Цюгер однажды язвительно сказал, что у князя-аббата наверняка есть в запасе пергамент, в котором князю-аббату приказано сделать своими подданными не только всю Землю, но и долину Швиц, и это скреплено печатью самого Господа Бога. Говорят, люди из делегации могли бы аргументировать сколько угодно, могли бы перечислять свои старинные права и обычаи хоть до издыхания, монастырских это не интересует, они обращаются с жителями Швица как с сопливыми мальчишками, так что те в конце концов без малейшего успеха бредут прочь, а монахи смеются им вслед.
Полубородый говорит, в конце концов, нет никакого различия, было ли это действительно так, или приблизительно так, или даже вообще по-другому, слухи и не должны быть истинными, чтобы оказать действие, достаточно того, чтобы им верили. Если бы можно было убедить людей, что делать кучки где попало исцеляет от всех недугов, то Придурок Верни давно бы уже был богатым лекарем и большие учёные прислушивались бы к его мудрости. Если история хорошо подходит к тому, что люди и так думали, тогда в неё поверят так крепко, будто ангел с неба нашептал её в ухо каждому по отдельности. В нашем случае слух нравится людям особенно, потому что он им позволяет проклинать монастырь; людям удобно, когда у них есть враг, это упорядочивает мир: здесь наши, там чужие.
Окончательное доказательство того, что все в эти слухи верят, я получил в ночь на святого Сильвестра. Когда по обычаю прогоняли демонов зимы щелчками кнута, молодые мужчины не кричали, как бывает каждый год, «Нахтальб!», или «Тоггель!», или ещё какое-нибудь имя злого духа, который должен был исчезнуть, а отовсюду только и слышалось: «Йоханн фон Шванден!» Вместо духов зимы теперь был князь-аббат, которого они хотели изгнать из страны, в сильвестерском бичевании ещё только языком, а завтра погонят дубинами и навозными вилами. Как раз в ночь Богоявления они и собирались податься в Айнзидельн, но не молиться и не только парни из нашей деревни, а очень многие. Что именно должно было там произойти, никто не знал, но они уже считали монастырские деньги, которые хотели заполучить себе в мешок. В звене Поли каждый по отдельности собирался убить больше монахов, чем их было во всём монастыре.
Дядя Алисий, конечно, хотел быть предводителем, лишь бы показать фон Хомбергу, которым когда-то так восхищался, а теперь он презирал его как предателя. Деревенские сговорились собраться на Висельной горе недалеко от Айнзидельна, лобном месте, где было даже колесо для колесования. В монастыре монахи поговаривали, что там ночами скитаются духи обезглавленных и колесованных, но это, кажется, никого не пугало.
Неудачно так совпало, что Гени был в Швице, а не дома, он единственный мог бы воспрепятствовать делу. Или не мог бы; Полубородый считает, что бунт – как горный обвал, если уж один камень покатился, ничего не удержать. От такого чужака, как он, никто не ожидает участия в нападении, а сам я благодарю Бога, что я для них слишком нюня, чтобы быть посвящённым в их планы. То есть я ничего не должен был об этом знать. Дядя Алисий от собственной важности до сих пор про меня не вспомнил, но когда они двинутся, он спохватится, я уверен, приказать мне идти с ними. А меня нет, потому что я уже в пути к Штоффелю, и никто не видел, как я уходил. В таком деле я просто не хочу участвовать.
Пятьдесят третья глава, в которой Себи не удалось уклониться
Я действительно жалкий трусишка. У меня не хватило мужества, даже чтобы по-настоящему струсить. Ведь из деревни я убежал, не желая стать частью того, что должно было произойти в Айнзидельне, и вот я всё-таки участвую. Я не посмел возразить кузнецу Штоффелю, потому что просто боюсь его, так сильно он переменился. Господин капеллан однажды рассказывал про чёрта, что тот ходит как ревущий лев и ищет, кого бы проглотить, вот его-то мне и напомнил Штоффель. Святой Иероним знал бы, как вытащить занозу из лапы дикого животного, но я не святой.
Наверное, в план моей жизни вписано, что я должен быть там при этом нападении; даже если бы я бежал от этого события на край света, мне бы это не помогло.
Я намеревался скрыться у кузнеца Штоффеля от дяди Алисия, но всё пошло по-другому. В учениках у Штоффеля, будучи ненастоящим сыном его кузена и до того, как с Кэттерли случилась беда, я никогда его не боялся, хотя он и грозил мне иногда жестокими наказаниями, например: если я и дальше буду таким неуклюжим, то он подвесит меня на крюк над горном. И мог бы, он очень сильный, он может поднять меня одной рукой, но я всегда знал, что всерьёз он этого не сделает. А теперь я уже сомневался. Ведь разъярила его не досадная заноза, как льва, которому помог святой Иероним; сильную боль ему причиняло нестерпимое воспоминание. Я представляю себе это как огонь, который постоянно горит в нём, и каждый раз, когда он пытается его потушить, огонь разгорается всё жарче. Раньше вечерами он с удовольствием мог позволить себе полкружки вина, а то и целую кружку, но по-настоящему пьяным я его не видел, он становился лишь сонным от выпитого, и после этого по дому разносился его храп. Теперь же на полу рядом с его наковальней стояла кружка ройшлинга, который он пил не с удовольствием, а как горькую микстуру. Ройшлинг ему не помогал, но Штоффель всё ещё надеялся, что с двойной или тройной дозой когда-то ему станет легче. Пьянство по-разному действует на людей; когда пьян Кари Рогенмозер, ему всюду мерещатся демоны или чёрт, а на следующий день он вспоминает об этом и гордится, что пережил такие необыкновенные приключения. Штоффель же может думать только о том, что сделали с его Кэттерли, – и думает об этом всё время; потом он впадает в ярость и пытается эту ярость утопить. Но «беды умеют плавать», как говаривала наша мать.
Когда я вошёл, он обнял меня и прижал к себе, но не приятным образом, не как человек, которому радостно, а как будто ему необходимо было за что-то держаться.
– Вот ты-то мне и нужен, чтобы сопровождать меня в монастырь, – сказал он.
Я сперва подумал, что он хочет пойти в Швиц навестить Кэттерли в монастыре Марии Магдалины, но он имел в виду другой монастырь; он знал о планах нападения и непременно хотел участвовать. Какой-то монах сотворил зло с его дочерью, сказал он, и теперь он хочет отомстить за это монахам. Наверное, ему казалось, что если он даст выход своей ярости, то ему станет легче.
Для него было совершенно естественно, что я тоже захочу быть при этом, а я по своей трусости не решился возразить ему. Он сказал, я мог бы оказаться полезным, ведь я, в конце концов, жил в этом монастыре и знаю все тайные укрытия, где могут прятаться от справедливого наказания эти монашеки, эти крысы.
У бунтарей уже была договорённость о встрече в полночь, так что нам пришлось идти туда по темноте. Штоффель так уверенно находил дорогу, как будто наш смоляной факел светил нам, словно звезда над хлевом в Вифлееме. Факел нёс я, потому что у меня не было оружия.
– Тебе не надо, – сказал Штоффель, – потому что ты идёшь не как воин, а как наблюдатель, вроде тех двоих, которых послал Иисус Навин перед взятием Иерихона.
Сам-то он был вооружён чем-то таким, чего я раньше никогда не видел, я думаю, у этого и названия-то не было. На черенке было закреплено странное кованое железо, которое он мне показывал в тот день, когда с Кэттерли случилось несчастье.