с ней как два ежа в одной корзине, но всё же ей было грустно и всё казалось ужасным здесь, в военном лагере. К тому же ей было стыдно, что она признала своим мужем какого-то грубого мужлана. Заметила она и как её придворные дамы в минуты откровенного злословия, точно сорвавшись с цепи, стали перебирать всех здешних кавалеров и на гусар засматривались, играли глазками… «Как полковые девки!»
А как на неё взирала её сестричка Доротея при одном лишь имени царя! О-о, это женское злословие! Сколько в нём колкости заключено! Оно везде, и в том же «свете», но в нём лишь выглядит прилично. Оно как тайный яд, его сам сатана вложил в язык людей… Всё это сквозило во взглядах Доротеи, когда та приходила к ней с глазами невинными и честными, как у ребёнка, зло по неведению творящего. И вот эти вечера, заполненные одними лишь пустыми пересудами, без лишних дум, забот, волнений и тревог, закончились с отъездом той же Доротеи. И дам, язвительных, никчёмных, она тоже увозила в Польшу. Туда, туда все устремились, как только дана была им воля покинуть этот край, всем опостылевший, где всякий мужик ведёт себя как царь, а царь похож на мужика…
Вот эту едкую мысль она, взирая на Доротею, искала и находила на её лице.
Так жили они последние дни в лагере под Тушино.
Отца же она не принимала у себя уже недели две. Она не могла глядеть ему в глаза, велела Казановской никого не пускать к себе, сказалась больной, всё на мигрень свалила. Опять она была полна хандрой, тоска её замучила, пока все эти сплетни вконец не отравили ей голову и грудь.
Вот этот круг она разорвала только после отъезда Доротеи и сразу же открыла у себя приёмы. Теперь к ней мог прийти любой с жалобами как к царице. Но никто не появлялся почему-то. И она разочаровалась в своём начинании. Она же собралась всех просвещать, учить, судить, как было в Польше, в республике, где под королём ведь так свободно и вольно жить…
«И чем же мне теперь заняться?..» Сначала она посвятила себя немного рукоделию, вроде бы давно уже забытому. Ввела она в свой ежедневный умственный моцион и беседы с ксендзом Антонием. И тот рассказал ей об ордене, которому она доверилась. И она слушала его, внимала, но ей быстро наскучила схоластика сухая. А из бесед с ним она вынесла одну простую мысль, что в церкви дерутся тоже, как те же жалкие миряне. И яд, подкуп, доносы, злословие там ходят рука об руку вместе с крестом…
Так незаметно уплывало время.
Однажды поздно вечером к Димитрию в шатёр вошёл каморник царицы пан Кребсберг и протянул ему свой плащ. А он надел его, чтобы даже в темноте никто не мог узнать его. Они вышли из шатра, всего лишь трое. С ним был ещё Михалка Бутурлин, его стольник, смугловатый малый, с чёрной бородкой, она кудрявилась красиво, как у породистого пса. Он был ещё молод, но печать какого-то внутреннего недуга уже лежала на его лице. К тому же он был патологический молчун и за столом обычно только пил, пугая всех своей физиономией угрюмой. Появился же он здесь, в лагере, недавно. Матюшке, правда, сейчас было не до таких, мелких чином, уезжавших из Москвы. Кто-то из них бежал от Шуйского или пришёл сюда за местом. Немало было подавшихся к нему, к новому царю, и за поместьями, за вотчинками и за окладами. У него же сейчас болела голова только о том, как бы уладить дела с Мнишками. И ему было не до московских стольников. Уже десятками обитались они в Тушинском лагере, в его вольном городке. Но на Бутурлина он всё же обратил внимание. Тот приглянулся ему именно тем, как пьёт всё без разбора. И голова была у него уж очень крепкая, умел он драться ею, как бык бодливый. А глаза-то, глаза, чёрные, шальные, в них лучше не заглядывать… И он понял, что этот стольник умеет хранить тайны, и доверился ему…
Было темно, хоть глаз коли, не видно было звёзд. Стояла сырая безлунная сентябрьская ночь.
Они пошли. Впереди двинулся каморник, освещая ему путь факелом. Чуть-чуть огонь светился, и едва было видно под ногами бугристую тропу.
Пан Кребсберг шёл и поминутно бросал шёпотом через плечо: «Здесь ямка, осторожно!..»
Странным было всё в эту ночь. Здесь до шатра царицы было всего каких-то двадцать шагов, а ему показалось, что он шёл долго, очень долго. Да, не думал он, что придётся вот так, по-воровски, пробираться по лагерю в шатёр царицы, его супруги, вроде бы, законной, и был от этого в восторге. «А в этом что-то есть!..»
Такая свадьба, а он женился первый раз, щекотала нервы своей таинственностью.
Да, необычным путём становился он мужем царицы.
Вот впереди вдруг обо что-то споткнулся каморник и тут же тихонько окликнул его: «Тут корень, го…» — и поперхнулся, забыв наказ никак не называть его.
Но вот наконец-то замерцал слабый огонёк у входа в шатёр царицы. Их там уже ждали. И он вошёл вслед за паном Кребсбергом в шатёр, где горели всего две свечки, и в полутьме увидел трёх дам. С ними был ещё ксёндз. Его он видел уже не раз с царицей и догадался, что это её духовник. Из трёх дам он узнал сразу Казановскую: по росту гренадерскому и гренадерскому лицу. Другую же он чуть не спутал с Мариной, мельком взглянув туда, где стояли они. Так были они похожи в полумраке. Но одна из них была царица, другая — её служанка, всего лишь дама, хотя и ближняя.
Приглядевшись в полумраке, он взглянул на царицу и на мгновение встретился с её глазами: заметил в них испуг, растерянность…
Но она сразу опустила глаза, и на её бледное лицо упали от свечки полосы света, делая её намного старше.
Марина же, опустив перед ним свой взор, стояла и чувствовала себя в этот момент преступницей. И неизвестно, что бы она делала, если бы рядом не было преданных ей дам. И она, сжав пальчики в кулак, сильнее оперлась на руку Казановской. Та, как всегда, была настороже, была готова поддержать её.
Но теперь, после всего случившегося с ней за последнее время, сама она уже не боялась упасть. «Куда же дальше-то!..»
Удивительно, но эта мысль понравилась ей. Она впервые в своей жизни совершала тайное, запретное,