Ольге достался музыкальный салон с роялем. Теонов увез с собой только дорогую виолу, скрипку же и виолончель однажды сожгли. Это была страшная пора, в любой момент я могла погибнуть, превратившись в груду камней. Но я выжила, и мой рояль уцелел – вынести его из перекроенного пространства оказалось невозможным, Ольга же к себе никогда никого не пускала, а у нее не хватило сил, чтобы самой распилить инструмент на дрова…
Ожив после чумы, я перестала вспоминать молодость. Мне даже захотелось познакомиться с новыми обитателями поближе, но память моя ослабела, да и их по-прежнему было слишком много. Они толкались на кухне в ворсистых одеждах их домашней пеструшки. Я старалась их различать.
Как-то в конце серой зимы так же молча, как и жила, умерла Ольга. Я подумала, что это безвкусие смерти было ей чем-то вроде утешения за безвкусие жизни. Потом от болезни умер Афанасий. Дольше всех жила Настя, но я не видела, как она уходила, потому что, почувствовав срок, она уехала в орловскую деревню, откуда в год моего рождения в Петербург пришел ее муж.
В Ольгиной комнате поселился скрипач. Его я невзлюбила, потому что он был хорошим музыкантом и игрой своей заставлял трепетать мои старые стены. Я плакала, протекали трубы, а он жаловался, что живет в плохих условиях, в «аварийной комнате». Репетировал бы в своей консерватории – условия были бы лучше!
Был еще водитель метро, крепкий мужик, чем-то напоминавший Афанасия в молодости, и жена его, воспитательница детского сада, чем-то походила на Настю. У них, кажется, было двое детей. А еще фотограф, и передовой рабочий с семьей, кассирша из Елисеевского, вечно покрикивавшая на мужа-милиционера и алкоголик Гена, которого все воспитывали…
А потом из черного радио на зеленой стене в кухне, покрытой мохеровой сажей, трижды прозвучала музыка, которую когда-то любили Теоновы, и я решила, что это знак – то ли конца моей несчастной несостоятельности, то ли просто перемены.
Уж не знаю, к концу ли это было иль к перемене, но меня начали «расселять». «Боже, как же долго я живу! – подумала я. – Сначала я была просто хорошей квартирой. Потом стала коммунальной. Потом квартирой образцовой культуры и быта. А теперь я снова квартира «элитная, видовая». А вид у меня был тот еще!..
Какое-то время меня занимали блиц-хозяева, владевшие мной по полгода максимум. Однажды меня подкрасили, подклеили и сдали «под офис», в моих комнатах поселились несолидные, но называвшиеся «юридическими» лица, каждое из которых торговало, чем могло. Потом, разогнав несолидных, пришло одно солидное и завалило меня коробками с компьютерами. Но вскоре явились какие-то люди и подожгли меня вместе с компьютерами. Сгореть дотла я не успела – спасла меня печь с тайником Теонова, каким-то чудом умудрившаяся освободить залитый бетоном дымоход.
Больше года я стояла пустой и опаленной, с заколоченными окнами. Потом меня купил крупный головастый человек с толстой цепью на шее, куда отчаянно хотелось повесить колокольчик. Он собирался одеть меня в золото и красный бархат, а вместо печей поставить мраморные надгробия каминов. Я наблюдала за ним равнодушно, просто отдавшись на волю судьбы. Впрочем, снести мои печи он так и не успел – его расстреляли во дворе под старым кленом как раз в тот день, когда нанятые им рабочие убрали косматые доски, которыми Афанасий когда-то выравнивал ротонду.
А потом круг замкнулся – и пришла Анна. Расстелила на полу огромные с шелковым шелестом листы, и я вдруг поняла, что это мой собственный чертеж, бог знает, как уцелевший в каком-то архиве. За окном восклицательным знаком прозвенел трамвай. От волнения я вздрогнула так сильно, что один из изразцов освободился от свивальника краски – и на пол упала каменная шкатулка Теонова. Анна взяла подарок и без затей сказала мне спасибо. А я ответила ей хриплым водопроводным вздохом.
– Я не хочу уничтожать в себе мелкие чувства, – сообщила Анна сопровождавшему ее молодому человеку. – Вот здесь в центре мы устроим что-нибудь вроде постамента, на который будем класть всякие предметы ready made!
– Реди мейд? – переспросил спутник. – Снова какая-нибудь штучка, которой тебя научили в Англии?
– Понимаешь, – ответила Анна, – можно взять любой предмет, но показать его так, чтобы все поняли, что он красив!
– Те самые «случайно найденные объекты»?
– Наверное… Хотя если тебе удается доказать красоту случайного объекта, он уже перестает быть случаным…
– Ну вот, как всегда все запутала, – улыбнулся молодой мужчина и, рассматривая раскрытую на ладони шкатулку, добавил: – На обручальных кольцах можно, пожалуй, сэкономить. Им же, по крайней мере, лет двести, а то и больше. И в этом что-то есть…
– Я знала, что здесь произойдет что-нибудь особенное, – спокойно произнесла Анна, выходя на мой балкон. – А на балконе я, кстати, посажу самый обыкновенный овес в алюминиевых ведерках. Получится очень красиво, вот увидишь!
– Может, лучше олеандр в кадке?
– Нет, здесь лучше овес…
Они ушли. Я подумала, что овес в алюминиевом ведре – это привет от каретного сарайчика, который снесли в нашем дворе в год моего рождения. На этом месте сейчас стоит наш клен. Подумала и, вздохнув, попросила солнце разложить моими окнами какой-нибудь блистательный пасьянс в тот момент, когда Анна оглянется посмотреть на меня с улицы…
Я смотрю в прошлое
В самом центре Петербурга, недалеко от Петропавловки, опираясь спиной на неопрятный городской тополь, по-деревенски на корточках сидит Владимир Петрович, охранник здешней автомастерской, которая скромно прячется за деревьями сквера и – оправдываясь перед соседней достопримечательностью – нескромно называется «Старой крепостью».
Лето, синеют небеса, Владимир Петрович читает, книга лежит на коленях. В городе пусто, все на дачах, и только подъезжающие к Иоанновскому мосту туристические автобусы заставляют воскресный день ненадолго встрепенуться – торговые ряды у входа в крепость оживают, матрешечники и платочники, стряхивая с себя сонный тополиный пух, манят клиентов громкими обещаниями продать им нечто уникальное, ручной работы и к тому же очень недорогое…
Время от времени Владимир Петрович отрывает взгляд от страницы и смотрит в сторону крепости, на красный кирпич и зелень. По кирпичу движется листва. Кажется, что игла Петропавловского собора нечаянно проколола солнце, и раненое светило, придерживаясь за крыло верховного городского ангела, застыло на месте и бесконтрольно льет горючие июльские слезы, превращая остро-золотой шпиль собора в самый свой мощный луч. От его слепящего сияния не спасают даже густо-черные солнцезащитные очки. А ветер и тополиный пух при этом усердно убеждают всех, что на дворе вьюжная зима. Владимир Петрович по этому поводу усмехается, закушенная сигарета подпрыгивает, и сизое табачное облачко несется вдогонку пыльному театральному снегу.
Следом за своей скользкой рогатой тенью на траву с шумом садится прогулочный вертолет. По каналу проносится гидроцикл – блестящий, похожий на дельфина, с высоким упругим фонтаном сзади. Очень подходящий транспорт для этой самоуверенной виниловой молодежи. По сравнению с ним неспешные прогулочные катера так и хочется назвать какими-нибудь «корытами» или «калошами»… А ведь лет тридцать назад, когда Владимир Петрович служил в водной милиции, они казались такими быстрыми, такими современными! У него самого был такой – номер 1608, синий корпус и белая полоса. Владимир Петрович плавал на катере по начальственной Неве и иерархически подчиненным ей рекам, каналам и протокам. И заметив где-нибудь, у той же Петропавловки, симпатичных девушек, всегда нарочно набирал скорость, поднимая вдоль бортов воду шикарным павлиньим хвостом. Мотор азартно трещал, в перламутровых брызгах за катером бежала изумрудная трава, и стучали белые зубы красной крепостной стены…
В принципе, Владимир Петрович вполне доволен собственной судьбой. Жаловаться он не любит – даже если для жалоб есть причины. Но сейчас, в эту мохнатую тополиную жару, он искусственными мерами, воспоминаниями о чем-то дальнем и давнем, вызывает у себя чувство, похожее на обиду.
Горько и едко пахнет дорога. Из киоска громко заявляют о себе шаверма и группа «Руки вверх». И только в мгновения редкой благосклонности ветра можно почувствовать чуть солоноватый запах воды.
«Тридцать лет назад реки в городе пахли совсем по-другому, – думает Владимир Петрович. – Я точно помню, запах был сильный, свежий, особенно рано утром, в начале смены…»
Ему кажется, что в Ленинграде семидесятых никогда не было так жарко – даже если температура поднималась до тридцати градусов. Сейчас ведь почти все фасады в центре города зашиты этой пестрой, нагло лезущей в глаза рекламой, которая в два счета раскаляется. А тогда Питер был серо-голубым, каменным, прохладным… Нет, то есть кое-какие знаки времени можно было, конечно, встретить. Владимир Петрович, к примеру, помнит, что на крыше соседнего дома по вечерам зажигался призыв досрочно завершить пятилетку, у входа в сквер обещали «миру мир», а еще где-то поблизости что-то такое было про Госстрах… Машин опять же было намного меньше. Степенно ездили старые округлые «Победы» и «Москвичи», водители новых, более угловатых моделей пытались лихачить, но ГАИ была бдительна. А каким совершенством казались первые тольятинские «Жигули»! Впрочем, Владимир Петрович до сих пор твердо убежден, что это действительно хорошая машина – там же ручная сборка и металл толщиной в палец. У шурина как раз семьдесят третьего года «копейка», так он за ней следит как положено, и она ничего, бегает!..