— Никого подле себя не возвышай чрезмерно. Это зело опасно. Коль одержит твой воевода громкую победу, смести его, убери подальше, пока он не повернул свою славу и меч супротив тебя! Ромул убил своего брата Рема и основал великий Рим. Тебе же, приберет меня Господь, править третьим Римом!
Так, отнюдь не по Священному Писанию, не по заветам Иисуса Христа, а по книге человека, коего многие мудрые люди почитали за Антихриста, за врага рода человеческого, учил патриарх всея Руси Святейший Филарет сына своего Царя Михаила Федоровича. И уроки эти должны были принести свои кровавые плоды.
Встретившись с Галловеем на Ивановской площади, Лермонт зашел с ним в «Каток» и, заняв излюбленный Галловеем колченогий стол у окна, рассказал ему о царском уроке.
— Я помню казни лесных воров на Болотной площади, — добавил Лермонт. — Какой это был кошмар! Царь Михаил рубил головы, четвертовал тех ополченцев из простонародья, что посадили его на трон, освободив Москву от поляков. Напялив корону, Михаил вознаградил князей и бояр, а ополченцам показал фигу. Вконец разоренные войной, многие из них ушли в леса и занялись татьбой и воровством, мстя своим обидчикам. И вот выловил князь Трубецкой, словно диких зверей, пригнал в Москву. Мой шквадрон окружил место казни. Сабли наголо. Забитый народ тупо смотрит, как катятся отрубленные головы, как кровь смешивается с грязью. Один парень, настоящий богатырь, порвал цепи на руках, кинулся на палачей — рейтары разрубили его на куски. Он напомнил мне Робин-Гуда, чья слава дошла до нашей Шотландии из Шервудского леса. Робин ведь тоже пошел в разбойники, чтоб отомстить за обиды, нанесенные ему баронами. Никогда не чувствовал я себя так гнусно в роли наймита. Филарет еще сидел в польском плену, но сын его по подсказке здешних вельмож действовал уже в полном согласии с наставником Государей — этим флорентийцем Макиавелли.
Крис сдул шапку пены с пивной кружки и покачал в раздумье головой.
— Твои опасения, мой друг, — начал он, осушив полкружки, — конечно, справедливы. Но какая трагическая ирония в том, что Макиавелли, мастер языка и стиля, не понят миром! Его книга — страстный сатирический памфлет убежденного вольнодумца, республиканца, врага папской церкви и всех и всяческих деспотов и тиранов. Сторонник народовластия, он гордился передовой ролью в науках и стремился покончить с раздробленностью Италии, объединить мелкие ее княжества в сильную республику. В этом убедило меня чтение его «Рассуждений о первых десяти книгах Тита Ливия» и особенно его изумительная комедия «Мандрагора», которую я имел счастье смотреть во Флоренции. И наискабрезнейшая комедия эта — тоже блестящая сатира на папство и тиранию — стала как бы кличем для понимания подлинного Макиавелли. Из театра наша компания зашла в кабачок у Старой площади, начался жаркий спор о Макиавелли, и я убедился, что флорентийцы всегда воспринимали его именно как сатирика и тонкая флорентийская сатира его так же оригинальна, как венецианское стекло. Но он гуманист, моралист, знаток высокой политики, политической истории, тактики и стратегии, военного дела. Я читал его жизнеописание кондотьера Кастракани.
О, как это сочинение заинтересовало бы тебя! Он выступал против сотворения кумиров в истории и политике. Его портрет «Государя» — убийственная и злейшая карикатура, шедевр тончайшей сатиры, но вот беда: его сатира, подобно некоторым маркам флорентийского вина, теряет весь свой истинный аромат и вкус при перевозке. И в результате в Англии, например, гений Ренессанса Никколо стал «Старым Ником», то есть дьяволом, хотя тот же сэр Франсис Бэкон, наш лорд-канцлер, принимающий каждое слово Макиавелли за чистую монету, по собственному признанию, вернейший его ученик и последователь. Ты прав, однако, в том, что его «Государь», как слишком крепкое вино, может сделаться опасным, если попадет в ненадежные руки. Не знаю, читал ли Иван Грозный «Государя», — вполне может статься, что Бомелия, этот маг и волшебник и, судя по всему, аглицкий соглядатай и лазутчик, использовал и эту книгу, чтобы отравить сознание и без того полубезумного Царя. Во всяком случае Иван Васильевич мог бы кое-чему научить и всех Борджиа, и самого Никколо…
Неожиданная трактовка «Государя», данная Крисом Галловеем, заставила Лермонта надолго призадуматься. Признавая большую ученость своего старшего друга, он не робел перед его авторитетом, слушал внимательно, но до всего старался дойти сам. Не соглашаясь полностью с Крисом в отношении «Государя», он тем не менее допускал теперь возможность совершенно противоречивых толкований этой книги.
Когда Наталья рожала Вильку, Лермонт был далеко от Москвы в боевом походе и не слишком жалел об этом, — его пугало и страшило таинство человеческого рождения, он не хотел видеть страданий жены. Все это внесло тревожный разлад в его душу. Он проклинал себя как черствого себялюбца, как дезертира и радовался, что все, чему суждено совершиться, совершится без него. А он в походе и вовсе не виноват, что никак и ничем не может помочь Наташе. И какой-то бес ехидно спрашивал его: «Так, может быть, ты и не любишь ее по-настоящему?» Вторые роды весной 1621 года застали его дома. Деваться было некуда, а он явно трусил, робел. И страстно желал, чтобы скорее, зовя в поход, запели рейтарские трубы, скорее снял он со стены шлем с конским хвостом и все боевые доспехи.
Под трубами повиты, под шеломом взлелеяны, концом копия воскормлены…
Так было на Руси при Бояне, при безымянном барде, воспевшем князя Игоря и его рать. Такими суждено было быть всем сыновьям и внукам Джорджа Лермонта.
Фон дер Ропп, не очень-то заботившийся о своих полчанах, прислал кремлевскую повивальную бабку. Но Наташа не отпускала и Агеевну, арбатскую повитуху, принимавшую Вильку. Она была первой на Арбате знахаркой и, наверное, колдуньей, бабчила чуть не полвека, с ней нельзя было ссориться. Так что повивное придется платить обеим. А они только грызутся, мешают друг дружке.
Бабки выгнали его вон из опочивальни, но, когда он услышал там нечеловеческий, звериный крик, он ворвался туда и, не глядя на замахавших на него руками и рушниками баб, упал на колени у ложа роженицы. Жена схватила его за руку. Роды продолжались целый час. Час этот показался ему вечностью. Наташа побывала за этот час на том свете и, родив мальчика, неизвестно каким чудом вернулась обратно, и в глазах Наташи горело нездешнее сияние, и тем же неземным лучом озарилось все ее измученное лицо.
Только тогда она разжала руку, и он поднес к глазам свою руку и несказанно поразился тому, что увидел: рука его, словно побывав в железных тисках, превратилась в сплошной сине-багровый синяк, кожа с костяшек пальцев была содрана. Никогда не думал он, что в Наташиной маленькой, узкой, изящной ручке с длинными пальчиками таилась такая сила. Она сама не поверила, что могла так покалечить его руку, когда совсем уж пришла в себя и он с горделивой улыбкой, чувствуя себя участником родов, показал ее жене. Она возвела очи горе, перекрестилась истово и прошептала:
— Так вот что вернуло меня обратно!
Так в час своего рождения скрепил русско-шотландский союз отца с матерью Петр Лермонтов, кое-кому было суждено стать продолжателем рода Лермонтова.[82]
К лету 1620 года образовался на Москве первый на Руси кружок любителей словесности, явление весьма удивительное и многообещающее. Близкий к государям зодчий, часовщик и водяного забора мастер Христофор Галловей, нередко беседуя со Святейшим патриархом, рассказывал ему о великих фряжских людях, о титанах Возрождения, зодчих, скульпторах, поэтах, писателях. По желанию патриарха, любившего книги, знавшего латынь и аглицкий язык, представил ему своего закадычного друга князя Ивана Дмитриевича Хворостинина, хотя и шла о князе Иване дурная слава еретика, лутора и латынца, пьяницы и охальника. Однако Галловей называл его лучшим московским пиитом. Патриарх же полагал первым пиитом — а была на Москве всего горстка людей, писавших вирши, — князя Семена Ивановича Шаховского. Затем Галловей, узнав, что Филарет пишет гишторию Смутных времен, поведал Святейшему о товарище своем поручике рейтарского полка Джордже Лермонте, также пишущем о Смуте, и патриарх захотел увидеть его и поговорить с ним на патриаршем дворе. Позвал Филарет и книгохранителя кремлевского старца Пимена, летописца и своего помощника, да двух его подручных грамотеев, игумена богоявленского Илью и Гришку, справщика печатни и великого начетчика. Хотел пригласить и Авраамия Палицына, да келарв-летописец отъехал в свой Троице-Сергиев монастырь.
Тогда впервые поведал Филарет о своем желании создать в Чудовом монастыре первое в Московском государстве греко-латинское училище, что немало напугало Пимена, Илью и Гришку. Обсуждая «Рукопись Филарета, патриарха Московского», которую Филарет писал еще в долгие годы своего плена, ибо известно, что ничто не поощряет так занятия словесностью и науками, как сидение в училище, Лермонт сподобился прочитать саму рукопись, написанную полууставом, рукою твердою и ясной. Вот как описывал Филарет избрание на царство Василия Ивановича Шуйского: