Правление ждало их в полном составе. Десятка три мужчин и полдесятка женщин расположились вокруг огромного овального стола, вполне пригодного и для других целей, например для подписания акта капитуляции какой-нибудь тоталитарной державы. Во главе стола сидел Фотий Феклович Клезмецов. Сохраняя таинственную улыбчивость, обменивался короткими репликами с представителем ЦК товарищем Глясным. Хороша тут у вас скульптура, пробормотал товарищ Глясный, глядя на белоснежную стыдливую нимфу, вот уже более ста лет стоящую рядом с камином. Огородников в зеленом свитере, сказал в ответ на эстетическое замечание Клезмецов. Да я его знаю, улыбнулся товарищ Глясный и отвел набежавшую шальной волнишкой мысль, которую можно было бы выразить примерно так: как бы не порозовела сегодня от стыда эта красотка.
Шестерым вызванным предложили места вдоль стены, впрочем, иные из членов правления тоже сидели вдоль стен, не всем хватало кресел вокруг овального шедевра.
Огородников оглядывал собрание. Кто это рядом с Фотиком? «Фишка»? Глясный из секретариата Фуслова, шепнул Георгий Автандилович. В центре композиции оказался по праву букет классиков. Фрегаты идеологических трафальгаров лауреаты Журьев и Грабочей и две фотобонзы из журнала «Огоньки Москвы», главный редактор Фесаев и зам Фалесин. По периферии от них располагался люд помельче, знакомые все лица. Иные из них и в либеральных галошах вдоль «оттепели» прогуливались. Вот этому сукину сыну сам же я, дурак, рекомендацию давал в союз. А вон рядом сидит трешка любителей «народной правды», окающие, в междусобойчиках шепотом тосты за измученную Россию провозглашающие. Преобладают, впрочем, «фронтовики», экая живучесть все-таки, экая жадность, экий позор в глазах. Надеяться тут, в общем, не на кого, разве что на Джульетку, она все же восемьсот раненых с поля боя вынесла и гребаться всю жизнь очень даже любила, может, скажет что-нибудь человеческое.
Украшение стола Джульетта Фрунина, популярная вот уже несколько десятилетий «девушка в шинели», сидела с вечным своим выражением оскорбленного достоинства. Юность в траншее, тяжкие испытания девичьей чистоты, верность идеалу – кому прикажете предъявить счет за то, что недолюбили? Эти снимки большого эмоционального накала, летят журавли, ах, война, что ты сделала, подлая… Шестьдесят лет? Никогда!
Клезмецов открыл заседание традиционной шуткой Союза фотографов: товарищи, договариваемся, друг друга не снимать! Все с удовольствием посмеялись, хотя половина собрания забыла уже то время, когда держала в руках камеру.
Клезмецов надел большие очки, приблизил к линзам фитюльку бумаги. Добродушная улыбка сменилась дурным смешком. Вот по последним сведениям, товарищи. Огородников на вас жалуется в адрес Леонида Ильича Брежнева. Дескать, шантажируем его сподвижников, угрожаем, выкручиваем руки. А не лучше ли ему в другой адрес обратиться, к Рональду Рейгану? Этот же ближе ему будет, товарищи!
– Это ваше мнение или адресата? – спросил Огородников.
– Максим, мы же договаривались, – тихо сказал, глядя в
пол, Древесный.
Товарищ Глясный почему-то пошел красными пятнами. Клезмецов хихикал в удивительно открытой манере завзятого подлеца. Мое, мое, лично мое мнение. Леонид Ильич, знаешь ли, пока вашей сногсшибательной личностью еще не заинтересовался. В центре композиции произошло легкое движение, Матвей Грабочей потер свою бритую башку. В былые времена боевая его голова многим напоминала порядочный пенис, увы, с годами на верхушке появилась какая-то прозелень и вокруг порядком скукожилось: даже «снайперы партии», как неизменно называли Матвея, подвержены необаятельному увяданию.
– Удивляюсь я, товарищи, – устало и мягко, как взрослый с детьми, начал «снайпер», – удивляюсь сегодняшней повестке дня, – вздохнул, потер прозелень сильнее, она заголубела. – Вот весь день сегодня сидел с референтами, готовился к очередной Пагуошской конференции… невольно как-то взгляд шел по карте мира… ну, вообразите, сейчас ее перед собой… по всему фронту ведь идет… – голос Грабочея к этому моменту заметно окреп, – по всему фронту препятствуют маршу социализма! Ангола! Эфиопия! Сальвадор! – Голос его крепчал. – Везде против нас ведут бои, крестовый поход, понимаете ли, объявили, а тут, оказывается, еще в тылу тяжело сражающегося войска завелась какая-то… какая-то… – поиск подходящего слова сбил мощно нараставший поток децибел, – какая-то пакость, понимаете ли… – Возникла зловещая пауза, во время которой голова «снайпера» медленно повернулась лицом к «пакости». – Независимости ищете, друзья? От кого? От народа? От государства? От партии? – И вдруг завопил во всю мощь того, что давало ему всю жизнь славу «пламенного трибуна», словом, завопил, как урка, раскочегаривший себя до истерики: – Не позволю! Как сталинградский комбат! Никогда! Пакость! Махровая пакость! В тыл ВКПб?!!
– Матвей! Матвей! – Старый товарищ по оружию Журьев положил ему руку на плечо.
Возникло впечатляющее молчание, в котором вдруг прозвучал вежливый голос Венечки Пробкина: КПСС. Что вы сказали? – изумился Журьев. Просто поправка, уточнил Венечка. Это при Сталине было ВКПб, а после Сталина уже ведь КПСС. Всю обойму разрядил бы в этого, подумал Грабочей, семь пуль в длинноволосого.
Недурного кола воткнули Матвею в жопу, подумал Журьев и сам заговорил в похожей на стартовую грабочеевскую снисходительной мягкой манере, давая понять, что ему, международнику, борцу за мир, члену ЦК, дело это кажется мыльным пузырем.
– Матвей, как известно, горячится. Что поделаешь – комсомольская, магнитогорская закваска. Однако он прав, конечно. Увы, товарищи, мы еще недостаточно сильны, чтобы позволить себе роскошь плюрализма. Возьмите вопрос космического челнока. Отстали? Да, отстали, товарищи! Сколько еще потребуется затрат, материальных и духовных! Во всем мире люди ждут нашей помощи, товарищи. Кто знает, сколько еще предстоит сражаться, прежде чем наш противник осознает бессмысленность своих усилий остановить ход истории. Вот тогда… – Журьев прикрыл глаза и раскрыл руки, как бы в предвкушении сладостного мига. Двойной подбородок его стал четверным. – Вот тогда, возможно, мы позволим себе роскошь вот таких, с позволения сказать, изданий. – Снисходительный кивок в сторону лежащей на столе глыбы «Скажи изюм!». – Пока что об этом и речи быть не может, и надо на это недвусмысленно указать этим товарищам. – Жест ладонью в сторону шестерки.
Два-три больших либерала при этих словах просияли. Отличное предложение! Указать! Не рубить башки, а просто со всей строгостью указать, и к тому же нашим же товарищам, а не врагам!
Журьев, заметив восторг, чуть сдвинул свое густое на неандертальских дугах.
– А кое-кому не мешает и по рукам! Словом, это нам всем сообща решать, товарищи! Как партия учит.
Прикрыв ладонью глаза, он бросил в щелочку взгляд на лошадиное лицо Макса Огородникова, на его обвисшие усы и глаза, в которых стояла одна лишь оловянная наглость и презрение. А ведь был отменный бутуз. Припомнилась шикарная пьянка в доме старика Огородникова на улице Грановского. Май 1939-го, первые шаги в партийном искусстве. Эх, мамка у него была хороша, такая зажигалочка!
Объект этого мимолетного наблюдения между тем скользнул взглядом по своему фронту. Слава Герман держал в зубах пустую трубку, слегка морщился, будто ботинки жали. Чавчавадзе, словно в театре, всему внимал оживленно, все отражал лицом, качая головой, беззвучно хохотал. Олеха Огородников пошевеливал рыжею бородою. Венечка, уронив патлы, строчил в блокнот выступления и реплики. Древесный по-прежнему не отрывал взгляда от пола. Любопытно, громким шепотом произнес Макс, верит ли Журьев хоть на сотую долю в то, что говорит? Рука Древесного сжала ему колено. Тише, Макс, ведь ты же обещал! Что я обещал? Макс, я тебя прошу, все идет нормально, только не обостряй… Огородников дернулся, освободил стреноженное колено.
Обсуждение пошло дальше с претензией на некоторую спонтанность, но в то же время и с соблюдением неписаной табели о рангах. Третьим по значению в общегосударственном масштабе был здесь «поэт фотокамеры» Фесаев, он и вякнул третьим: ну, а чего там собрали-то? Антисоветчины небось? Он тоже был недоволен заседанием – отрывают от творчества, всякие проходимцы замедляют получение народом очередного шедевра, а ведь терпение-то народное – не бездонная чаша! Вятичи, куряне, смоляне, все русичи из земли своей родной всегда черпали силу, из народных ключей. Те, что мистику за уши тянут, сымают не-видимое, это не наше семя, проблемы тут нету.
Проблема в другом, подхватил его сосед и соратник по «Огонькам Москвы» Фалесин. Вот читаю ихний манифест и глазам своим не верю. «Штука искусства редко подходит под какой-либо ранжир». Етто что ж, наше дело, святое, кровное «штукой» именуется? Он говорил тоном обиженной бабы, у которой тесто убежало, и сам был похож одновременно и на бабу, и на тесто. Выходит, я сымаю нашу советскую натуру, а мое произведение называют «штукой»? Великого художника вот этого творения, он показал на соседа Фесаева, тоже, значит, «штуками» назовете? Спасибо, спасибо, покивал Клезмецов, верные и современные замечания. Попытки снимать прошлое и будущее, безусловно, несут в себе зерна буржуазного декаданса. Советское фотоискусство привязано к сегодняшнему дню, к нашему сверкающему и вдохновляющему моменту. Однако позвольте, товарищи, несколько отвлечься от темы. Обратите внимание, товарищи, как тщательно здесь все конспектируется одним из приглашенных. Готовится, видно, большое рэвю для определенных органов печати.