Кто-то схватил ее за голень.
Она попыталась закричать, только ничего у нее не вышло, крик застрял в горле. А когда он все-таки вырвался, внутри у нее будто что-то оборвалось, сердце обожгло болью, и синий свет разлетелся клочьями. Рука была все еще здесь, сжимала голень.
Рывком, как чертик из табакерки, Мона села в постели и выпрямилась – сражаясь с темнотой, пытаясь смахнуть волосы с глаз.
– Что с тобой, детка?
Вторую руку положив ей на лоб, он толкнул ее назад в жаркую впадину подушки.
– Сон…
Рука все еще здесь, от этого хотелось кричать.
– У тебя есть сигаретка, Эдди?
Рука исчезла, щелчок и огонек зажигалки – он прикуривает ей сигарету; пламя на миг высвечивает его лицо. Затягивается, отдает сигарету ей. Мона быстро села, уперла подбородок в колени – армейское одеяло тут же натянулось палаткой, – ей не хочется, чтобы сейчас к ней кто-нибудь прикасался.
Предостерегающе скрипнула сломанная ножка выкопанного на свалке стула; это Эдди, откинувшись на спинку, закурил сам. «Да сломайся же, – просила Мона у пластикового стула, – опрокинь его на задницу, чтобы он пару раз мне врезал». Хорошо хоть темно и не надо смотреть на сквот. Ничего нет хуже, чем проснуться утром с дурной головой, когда слишком тошнит, чтобы пошевелиться, – а она еще забыла прилепить черный пластик на окно, так ее ломало, когда вернулась вчера. Самое поганое – это утро, когда бьют солнечные лучи, высвечивая все мелкие мерзости и нагревая воздух к появлению мух.
Никто никогда не хватал ее там, в Кливленде. Любой, кто настолько забалдел, чтобы решиться протянуть руку сквозь прутья, был уже слишком пьян, чтобы двигаться; он и дышать-то, наверное, был не в силах. И в танцзале клиенты ее никогда не лапали, разве что заранее уладив эту проблему с Эдди, и за двойную плату, но и то было скорее для видимости.
Ну да в любом случае это всегда оставалось лишь частью привычного ритуала, а потому, казалось, происходит где-то еще, вне ее жизни. И ей нравилось наблюдать за ними, когда они теряли настрой. Тут начиналось самое интересное, потому что они и вправду теряли его и становились совершенно беспомощными – ну, может, лишь на долю секунды, – но по-любому ей всегда казалось, что их тут даже и нет.
– Эдди, еще одна ночь здесь, и я просто с ума сойду.
Случалось, он бил ее и за меньшее, так что она, спрятав лицо в колени и одеяло, сжалась, ожидая удара.
– Ну конечно, – ответил он, – ты же не прочь вернуться на ферму к своим сомам? Или хочешь назад в Кливленд?
– Я просто не могу больше…
– Завтра.
– Что завтра?
– А для тебя это недостаточно скоро? Завтра вечером, частный долбаный самолет, ну как? Прямиком в Нью-Йорк. Хоть тогда ты наконец перестанешь доставать меня этим своим нытьем?
– Пожалуйста, беби, – она потянулась к нему, – мы можем поехать на поезде…
Он отшвырнул ее руку.
– У тебя дерьмо вместо мозгов.
Если продолжать жаловаться, сказать что-нибудь о сквоте, любое, он тут же решит, будто она имеет в виду, что он не справляется и все его великие сделки кончаются ничем. Он заведется, она знает, он заведется. Как в тот раз, когда она разоралась из-за жуков – тараканов здесь называли пальмовыми жуками, – но ведь это было только потому, что половина этих проклятых тварей ну самые настоящие мутанты. Кто-то пытался вывести их такой жуткой дрянью, которая на хрен перекособочила все их ДНК. И теперь у этих гребаных тараканов, что дохли у тебя на глазах, были то лишние головы или лапы, то, наоборот, чего-нибудь не хватало. А однажды она видела тварь, которая выглядела так, будто проглотила распятие или что-то вроде. Спина, или панцирь, твари – как там это у них называется – была настолько искривлена, что хотелось сблевать.
– Беби, – она старалась говорить мягче, – я ничего не могу поделать, это место просто меня достало…
– «Зелень-на-Крючке», – сказал он, будто вовсе ее не слышал. – Я был в этом клубе и встретил вербовщика. И ты знаешь, он выбрал меня! У мужика нюх на таланты.
Сквозь темноту Мона чуть ли не видела эту его ухмылочку.
– Он из Лондона, это в Англии. Вербовщик талантов. Пришел в «Зелень» и просто: ты-то, мол, мне и нужен!
– Лох?
«Зелень-на-Крючке», или, точнее, клуб «У Хуки Грина», – место, где, как недавно решил Эдди, бьется деловой пульс с особой силой, – находился на тридцать третьем этаже стеклянного небоскреба. Все внутренние перегородки здесь были порушены, чтобы сделать большую, величиной с квартал, танцплощадку. Но Эдди уже успел махнуть на это заведение рукой, поскольку там не нашлось никого, кто желал бы уделить ему хоть каплю внимания. Мона никогда не видела самого Хуки Грина – «злого жилистого Крючка Зеленого», ушедшего на покой бейсболиста, которому принадлежало заведение, – но танцевалось там просто здорово.
– Будешь ты, черт побери, слушать? Какой лох? Дерьмо собачье. Он голова, у него связи. И он собирается протолкнуть меня наверх. И знаешь что? Я намерен взять тебя с собой.
– Но что ему нужно?
– Какая-то актриса. Или кто-то вроде актрисы. И ушлый мальчик, чтобы доставить ее в одно место и там придержать.
– Актриса? Место? Какое место?
Она услышала, как он расстегнул куртку. Потом что-то упало на постель у ее ног.
– Две тонны. – Он зевнул.
Господи! Выходит, это не шутка? Но если он не прикалывается, то что же это, черт побери, значит?
– Сколько ты сшибла сегодня, Мона?
– Девяносто.
На самом деле сто двадцать, но последнего клиента Мона посчитала как сверхурочные. Она до смерти боялась утаивать деньги, но иначе на что купить магик?
– Оставь себе. Купи какие-нибудь шмотки. И не рабочий хлам. Никому в этой поездке не нужно, чтобы ты трясла голой задницей.
– Когда?
– Завтра, я же сказал. Можешь распрощаться с этой долбаной дырой.
При этих словах Мона затаила дыхание. Опять скрипнул стул.
– Значит, девяносто?
– Ну.
– Расскажи мне.
– Эдди, я так устала…
– Нет, – сказал он.
Впрочем, хотелось ему не правды, правда Эдди была не нужна. Он хотел услышать историю. Ту, которую сам же и приучил Мону ему рассказывать. Эдди было глубоко наплевать, о чем ей говорили клиенты (а у большинства на душе было что-то тягостное, и им не терпелось этим чем-то с ней поделиться – что они обычно и делали), не интересовало его их занудство по поводу справки об анализе крови или то, как каждый второй повторяет ей дежурную шутку насчет того, что, мол, если подцепил сам, передай товарищу. Ему даже было по фигу, чего они требовали от нее в постели.
Эдди хотел, чтобы она рассказала ему про ублюдка, который обращался с ней как с пустым местом. Правда, рассказывая об этом жлобе, надо было не перегнуть палку, чтобы не выставить его слишком грубым, ведь это стоило бы много дороже, чем ей заплатили на самом деле. Главным в рассказе было то, что этот мнимый лох обращается с нею как с неким устройством, которое он арендует на полчаса. Нельзя сказать, что это такая уж большая редкость, но подобные лохи обычно тратят свои денежки на «живых кукол» или же торчат от стима. К Моне обычно шел клиент разговорчивый, ее даже норовили угостить сэндвичами, а если человек и оказывался жутким подонком, то все-таки не настолько жутким, как того хотел Эдди. А второе, чего тот требовал от рассказа, – чтобы Мона жаловалась, как ей было противно, но что, мол, при этом она чувствовала, будто все равно этого хочет, хочет безумно.
Протянув руку, Мона нашарила в темноте плотный конверт с деньгами.
Снова заскрипел стул.
Так что Мона рассказала Эдди, как выходила из «Распродажи», а он бросился прямо к ней, этот здоровенный жлобина, и просто спросил: «Сколько?» – и это ее смутило, но она все равно назвала цену и сказала: «Идем». Они залезли в его машину, машина была большая, старая, и в ней пахло сыростью (а это уже плагиат из ее жизни в Кливленде), и он опрокинул ее на сиденье…
– Перед «Распродажей»?
– На заднем дворе.
Эдди никогда не обвинял ее в том, что история эта – сплошная выдумка, он же сам как-никак и сочинил основные вехи сюжета. По сути своей, рассказ всегда был один и тот же. К тому времени, когда мужик задрал на ней юбку (черную, сказала она, и на мне были белые ботинки) и скинул с себя штаны, она расслышала, как звякнул ремень, это Эдди стягивал джинсы. Какой-то частью сознания Мона прикидывала (Эдди скользнул к ней в постель), а возможна ли та позиция, какую она описывает, но продолжала говорить. На Эдди это, во всяком случае, действовало. Она не забыла отметить, как было больно, когда жлобина вставлял, – больно, хотя она была совсем мокрой. Помянула, как он стискивал ее запястья, и похоже, уже порядком запуталась, где что, помнила только, что ее заднице полагалось болтаться в воздухе. Эдди начал ее ласкать, гладил грудь и живот, поэтому она переключилась с бездумной жестокости лоха на то, что ей полагалось при этом ощущать.
Того, что ей полагалось при этом ощущать, она в жизни никогда не испытывала. Кто-то ей говорил, что можно проникнуть в такое место, где, если и ощущаешь боль, все равно это приятно. Мона знала, что на самом деле это совсем не так. Тем не менее Эдди хотелось услышать, что боль была просто жуткая и что чувствовала Мона себя отвратительно, но ей все равно нравилось. Мона не видела в этом ни капли смысла, но научилась рассказывать так, как ему хотелось.