Был только один разумный образ действий после клятвы, которой обменялись они с Оливье: это — удалиться, поставить время, пространство, события между ними и той женщиной, которую оба они любили и которой поклялись пожертвовать ради их дружбы.
Решимость может быть непоколебимо твердой, но разве властна она над воображением, над сердцем, над темной бездной чувства? Мы господа только своих поступков, но не мечтаний, не сожалений, не желаний. Они просыпаются, бушуют, растут в нас. Они осаждают нас картинами взглядов, улыбок, лица, блестящего плеча, очертаний груди — и вот прежний огонь течет в наших жилах… Покинутая любовница стоит перед нами, зовет нас, жаждет, готова принять в свои объятия. И если мы в одном городе с ней, если, чтобы ее увидеть, нам стоит пройти четверть часа — о, сколько мужества надо, чтобы не поддаться искушению!..
Пьер и Оливье прекрасно сознавали необходимость этого спасительного отъезда, они решились на него. Но несчастный случай непредвиденно заставил их остаться в отеле. Как сказал секретарь Луизе Брион, госпожа Дюпра была действительно больна. Она испытала слишком сильное потрясение и не могла сразу оправиться от него. У нее осталась сильная нервность, и, встав с постели, она при малейшем волнении снова подвергалась таким страшным судорогам, что, казалось, могла умереть от удушья тут же на месте. Врач нашел необходимым приглядеть за ней и запретил ехать из Канн раньше чем через несколько дней.
При таких обстоятельствах благоразумие требовало, чтобы по крайней мере Отфейль уехал. Но он этого не сделал. Для него было невозможно оставить Дюпра в Каннах одного. Он воспользовался как предлогом своей обязанностью не покидать друга в затруднительную минуту.
Если бы он заглянул в тайники своей души, в то место, где скрываются мысли, коих мы сами стыдимся, невысказанные расчеты, мрачный эгоизм, то он открыл бы другие, не столь благородные мотивы, заставлявшие его продолжить свое пребывание здесь. Хотя он безусловно верил в честное слово Оливье, все же его коробило от одной мысли, что он останется один в том городе, где живет Эли де Карлсберг.
Несмотря на их героические усилия сохранить дорогую дружбу, несмотря на уважение, нежность, сострадание друг к другу, несмотря на ряд священных воспоминаний, несмотря на честь, все же женщина встала между ними, а вместе с нею все, что так быстро вносит в наш духовный мир ее роковое влияние: ревнивые инстинкты, дикая подозрительность, молчаливое зложелательство. Скоро они оба почувствовали это, почувствовали, как глубоко проник в их существо пагубный яд.
Осознали они и еще один страшный факт, на первый взгляд чудовищный, но, в сущности, вполне естественный: эта любовь, которую они поклялись убить во имя своей дружбы, была теперь связана с их дружбой самыми тесными узами. Ни тот, ни другой не могли подумать друг о друге, видеть, слушать один другого, не увидев в то же время образ Эли, любовницы, принадлежавшей им обоим. А теперь оба они принадлежали ей в силу «общности владения», которая сделала для них эти несколько дней, проведенных с глазу на глаз, настоящим кризисом «безумия вдвоем», тем более мучительным, что, верные своему обету, они избегали даже произносить имя этой женщины. Но зачем было им говорить о ней друг другу, когда они и так знали, что думают о ней одной?
Как тяжелы были эти дни, и хотя их было немного, но они, казалось, тянулись бесконечно, целую вечность!… Утром, около десяти часов они сходились в гостиной Оливье. Кто услышал бы, как они здоровались, как Пьер осведомлялся о здоровье Берты, а Оливье отвечал ему, как потом они начинали рассуждать о только что прочитанной газете, о погоде, о том, что делать в этот день, — тому и в голову не пришло бы, что эта встреча была для них сущей мукой.
Пьер чувствовал, что друг изучает его, и в то же время сам изучал Оливье. Каждый терзался как бы голодом и жаждой поскорее узнать, те ли самые мысли или, вернее, та ли самая мысль, что и его самого, обуревала другого в часы разлуки. В глазах друг у друга они читали эту мысль так же ясно, как если бы она была написана буквами на бумаге подобно ужасной фразе, раскрывшей глаза Пьеру. Невидимый призрак проходил между ними, и они умолкали…
Однако они могли видеть в окно, что роскошная южная весна по-прежнему наполняла небо лазурью, землю — цветами, воздух — ароматами. Один из них предложил прогуляться в надежде, что светозарная ясность этой дивной природы хоть немного проникнет и в их души. В прежние времена они так любили ходить вместе, думая вслух, устанавливая единство между своими сердцами, так же как и между телами!
Они вышли, и через десять минут разговор их оборвался. Инстинктивно, не договариваясь заранее, они избегали тех кварталов Канн, где рисковали встретить либо Эли, либо кого-нибудь из ее общества: улицу Антиб, Круазетту, набережную Яхт. Точно так же избегали они соснового леса близ Валлори, где они говорили о ней в день приезда Оливье. Они не пошли по хребту Юри, чтобы не видеть силуэта виллы Гельмгольц, белеющего среди чащи пальм.
Позади одного из холмов, окружающих Калифорнию, они нашли ложбину, спокойную и безлюдную оттого, что она была обращена на север. В этой ложбине оказалось нечто вроде запущенного парка, который уже много лет продавался по участкам. И вот сюда, в эту чащу без горизонта, пришли они, наконец, поддаваясь одному и тому же влечению, как два раненых зверя, которые забиваются в одну берлогу. Узость тропинки не позволяла им идти рядом, и они воспользовались этим предлогом, чтобы прервать всякий разговор.
Ветки хлестали их по лицу, кусты царапали им руки; наконец они добрались до ручья, протекавшего на дне ущелья. Тут они уселись на какой-то камень среди высоких кустарников. Дикость этого уголка, такого пустынного у ворот блестящего города, на несколько минут заглушила их общее горе. Влажная свежесть этой растительности, спрятавшейся в тени, напоминала им такие же чащи в Шамеанских лесах, и они могли снова заговорить, вызвать образы детства и самые отдаленные воспоминания своей дружбы. Можно было сказать, что, чувствуя разрушение своей связи, они с отчаянием возвращались к времени, когда она расцвела, надеясь оживить ее источник. От детства они перешли к ранней юности, к годам в колледже, к впечатлениям войны.
Но в этом обращении к прошлому было что-то насильственное, условное, натянутое, такое, что мешало их искренности. Сравнивая с прежними разговорами того же рода, они прекрасно понимали, что теперь им недостает той полноты чувства, той искренности увлечения и естественности, которые когда-то придавали прелесть самым незначительным их разговорам. Любили ли они друг друга менее чем прежде? Неужели их чувство никогда более не будет счастливо, никогда не освободится от этого страшного привкуса горечи?..
Во время таких утренних и дневных прогулок они одни оставались свидетелями своих настроений. Если они не всегда делились мыслями, то, по крайней мере, им не приходилось обманывать друг друга, играть комедию. В обеденное время дело обстояло совсем иначе.
Обедали они в гостиной, чтобы и Берта могла быть за столом. Сразу начать снова обыденную близость после сцен вроде тех, которые произошли между двумя друзьями и молодой женщиной, — это сначала кажется невозможным. В действительности же это очень просто и легко. Вся семейная жизнь держится на том.
Из чувства деликатности к их сотрапезнице Оливье и Пьер силились говорить весело и много. Уж одно такое условие было для них мученьем. А притом же в разговорах, даже при полной бдительности, возможны случайности. Достаточно было одной фразы, одного слова — и каждый из них принимался думать о связи другого с Эли.
Стоило Оливье хоть отдаленно коснуться Италии, воображение Пьера устремлялось в Рим. Он видел Эли, свою Эли с террасы, украшенной белыми и красными камелиями, свою Эли из сада Элен-Рок, свою Эли, которая провела с ним ночь на море. Но вместо того, чтобы идти к нему, она шла к Оливье. Вместо того чтобы прижать его к своему сердцу, она прижимала Оливье. Она обнимала Оливье, она отдавалась ему, и это видение ревности к прошлому начинало мучить Пьера!
Стоило ему самому среди разговора упомянуть о прелести прогулок вокруг Канн, он видел, как глаза его друга омрачались страданием, в котором он узнавал свое страдание. Оливье в своем воображении видел, как Пьер идет к Эли, обнимает ее, целует в губы.
Такое соединение их душ в печали одного и того же рода причиняло им страшную боль и в то же время привлекало их с волшебной силой. Как хотелось им в подобные моменты расспросить друг друга о самых интимных тайнах их общего романа, все узнать, все понять, истерзать себя всеми эпизодами! С глазу на глаз последний остаток достоинства мешал им предаться этим позорным откровенностям, а за столом, в присутствии Берты, они сейчас же меняли разговор, чтобы не причинить лишнего волнения молодой женщине. Они слышали, как она дышит неровными вздохами, то слишком короткими, то слишком глубокими, протяжными, что указывало на нарушение правильной деятельности сердца. И это ощущение физического страдания тут, рядом с ними, окончательно их потрясало: Оливье угрызениями, а Пьера жалостью, так что им еще труднее было справляться с самими собой.