Сил сопротивляться уже не было. Но не было сил и сделать самое страшное сейчас для него — нажать кнопки.
Открылась дверь. В майке и коротких трусиках над ним склонился испуганный сын. Его испуг был приятен Крашеву и не мешал ему.
— В парке, — сосредоточившись, зашептал он сыну. — В парке. Где маленькая страна. Они не должны верить ему. Они должны уйти, уйти от него. Они не должны…
«Тебе плохо, отец?» — спрашивали губы сына.
— Нет, — шептал он. И ему было хорошо. В нем есть кровь. Обычная, теплая, человеческая кровь. Сын пришел к нему. На зов родной крови. Они родные. И ему хорошо. Только очень тяжело…
— Ракета взлетит, — опять зашептал он. — Надо успеть. Ты — военный. Ты должен успеть, предупредить. Там — бабушка, там Анна, там Ширя и Гробовский. Там дети. Надо успеть.
Сын пристально и недоуменно взглянул на экран. Напряженность и сумеречность глубокой ночи передались ему.
— Где же, где бабушка?
— В парке, — едва слышно прошептали губы Крашева. — В парке. Фанерный Бык… Там, где маленькая страна.
Что-то еще должны были сказать его едва двигающиеся губы.
— Днем там стоял Гулливер. Беги туда… Деревянный Гулливер.
— Знаю, — кивнул сын и посмотрел в окно.
Момента, когда сын исчез, Крашев не уловил…
Ему вдруг стало легче. Страшная, сжимающая сила покидала его. Мозгу опять было позволено думать широко и спокойно. Сын, его сын, добежит и успеет. Успеет предупредить их. Они никогда не станут «другими людьми». Фанерный Бык обманул их. Сказал, что это надо для него, для Крашева. Но сын предупредит их. И они не станут «другими людьми» с нулевым приоритетом. И Фанерный Бык не сможет душить их, как душит он сейчас его. А чтобы не стать «другим человеком», надо совсем мало. Он, кажется, разгадал все их тайны, да и свою собственную. Никто, никогда не сможет сделать человека «другим». Он становится «другим» по воле собственной.
И все же он боялся. Боялся не за себя. Он уже знал: если Фанерный Бык применит еще раз свою силу, он умрет или сойдет с ума. Но это его уже не страшило. Ему было страшно за них, за сына. Вдруг он не успеет. И тогда их обманом превратят в «других людей».
Ракета все еще стояла на одноногом пусковом столе. Медленно, миллиметр за миллиметром, Крашев поднимал свое тело. Забытое, молодое чувство, когда он мог управлять собой, своим сознанием, возвращалось к нему. «Поднимись, поднимись, — внушал телу его мозг. — Поднимись и возьми бинокль. Наде узнать, что с ними».
Было тяжело, но тело уже подчинялось ему. Он взял бинокль и стал приподниматься, но яркий, жесткий, все ослепляющий свет, хлынувший с экрана, заставил его опять опуститься на пол.
Ракета стартовала. Образовав вокруг пускового стола шар из клубящегося огня, опершись на этот шар, ракета дрогнула, и мощная дрожь еще не выраженной силы прошлась по тупорылой машине, заставив заходить ее, закачаться на выдвинутых ногах. Удивившись обнаруженной в себе страшной силе, ракета еще колебалась, не решаясь оторваться от пускового стола. Но искрометная, быстротечная, иная жизнь, происходившая в ней, заставила прекратить колебания, медленно приподняться над столом, чуть просесть, совсем успокаиваясь, а потом резко и стремительно вонзиться в мягкий купол ночного неба…
Крашев справился с собой. Он встал и направил бинокль в парк. Фанерному Быку было не до него. Он занимался маленькой страной, был обращен к ней всем своим громадным фасом и сейчас, повернутый к Крашеву профилем, был еле виден даже в бинокль.
Крашев перевел бинокль. На их лицах уже не было спокойствия, и он понял, что они предупреждены. Вдруг мысль, яркая и неожиданная, как недавний старт ракеты, обожгла его разум. Они не смогут уйти! Они предупреждены и знают, но они не смогут уйти. Выход закрыт грустным автомобилем. Вокруг них высокий серый забор. Над ними блестящая тонкая сеть… Они не смогут уйти и будут задыхаться под этой сетью, как задыхался он, Крашев, много лет тому назад в остатках рыбацкой сети.
Что может человек? Что может он? Еще недавно большой, сильный, опытный… Что может он сейчас? Перед фасом этого громадного Фанерного Быка с его приоритетом и силой ракетного огня? Что может он? Маленький и слабый человек…
Он опять навел бинокль в парк. Ширя, взобравшись на забор, путаясь в тонкой и, вероятно, сверхпрочной сети, пытался разорвать ее. Сеть не поддавалась, резала ему руки. Удивляясь и возмущаясь, не обращая внимания на кровь от порезов, не думая о другом, Ширя продолжал рвать ячеи. Внизу стояли мать и отец, Анна, Старик, Водолаз, Жора Гробовский, Ксения… На их лицах он увидел боль и страдание…
Его сознание, разум, его душа, оголенная и избитая, были открыты окружающему миру. И душа его приняла всю их боль… Она приняла всю их боль и все их страдания… Но это не было похоже на разрушающий «поток сознания» Фанерного Быка. Вместе с их болью и страданиями его душа приняла их мудрость, его разум принял их опыт, а его тело их силу.
Крашев взглянул на экран. Ракета летела высоко в небе, но была хорошо видна, будто кто-то невидимый летел рядом с ней с телекамерой. И тогда своим разумом, вместившим разум и мудрость своих родных и близких, он вдруг понял суть этой«изящной дряни. Понял назначение ее агрегатов, механизмов и приборов. Понял загадочную прозрачность баков окислителя и горючего; бешеную неистовость турбонасоса, вгоняющего содержимое баков в камеру сгорания двигательной установки, где освобожденная энергия соединенных ядовитых жидкостей вырывалась из сопел, толкая и увлекая ракету дальше и дальше…
Баки окислителя и горючего быстро, точно гигантские туалетные смывные бачки, опорожнялись; время жизни ракеты подходило к концу. И поняв внутреннюю суть ракеты, он понял и ее главный изъян.
Ракету уже было видно не только на экране. Голубой, ни на что не похожий огонь, быстро приближаясь, полз по небу.
Над парком пронесся стон. Стон порванной струны. Он посмотрел в бинокль. Это Ширя, обливаясь кровью, порвал сеть. К нему боком, по-крабьи лезли хранители…
Последним усилием воли он собрал себя в кулак. Сам себе он казался упругим теннисным мячом, сконцентрировавшим его протест, протест его родных и близких, протест незнакомых ему людей. Всех тех, кому угрожала прозрачная ракета. Это был коллективный протест разума. И время остановилось, застыв на миг, и в этом миге застыла ракета.
Нормальный мир, с обычными людьми, не заметил этого мига, но для ракеты застывший миг стал смертельным. Ее агрегаты, приспособленные для работы на пределе устойчивости, не перенесли застывшего мига. Вспенились жидкости в прозрачных баках, и, раздираемый кавитацией турбонасос, вышел из строя. Перегретая, выбитая из режима камера сгорания взорвалась, смешав остатки окислителя и горючего и вызвав взрыв еще большей силы. Взрыв этот, охнув гулким хлопком высоко в небе, разметал тело ракеты, посыпав далекое пригородное поле пеплом, трухой и загадочными прозрачными осколками… И опять потекло, побежало время…
* * *
…Когда Крашев очнулся, ночь уже уходила. «Что с ними? — подумал он. — Что со всеми ними?» Он вскочил и посмотрел в парк. Между соснами неясно маячила громадная темная фигура. Крашев схватил лежавший на подоконнике бинокль и навел на фигуру. Расставив ноги в полосатых гетрах, у входа в маленькую страну, окруженную низеньким забором, стоял Гулливер…
Он прошел в зал. Сбросив одеяло на пол, сын крепко спал. Крашев вернулся в спальню и подошел к раскрытому окну. Над парком стояла тишь. Небо быстро серело…
«Уже утро, — подумал он. — Что делает сейчас мать? Встала и молится Богу?»
Почему она молится? Почему молится в старой хатке? Будет ли она молиться в новом доме?
«Нет, — понял Крашев. — Молиться она будет только в старой хатке, в своем храме. Жить она будет в новом доме, но каждое утро она будет приходить в свой храм, становиться на колени и молиться своему Богу…»
Почему мать молится открытке? Не смогла найти икону? И почему мать выбрала именно эту открытку: картину Николая Ге «Голгофа»? В наборе, подаренном ему Анной, есть и другие с Иисусом Христом. Иванов — «Явление Христа народу». Седобородые, благоразумные старцы… Мускулистые, налитые жизнью молодые… Есть радость предстоящего освобождения и нет страданий. Много открыток с Мадоннами и Мариями. Был Рубенс… Грешница обнимает ноги Христа… Он не помнит названия картины… Было еще «Воскресение Христа». Христос, в золотистом сиянии, парит в воздухе. Римские воины, пораженные увиденным, валятся навзничь… У этой он не помнит уже автора. «Во всех этих картинах есть чудо Христа, — подумал Крашев. — Есть его сила, его доброта, его величие. Может, это и Человек, но человеческого в нем уже мало».
Картина Ге совсем о другом. Это именно Голгофа, выбор, преданность вере. Но Христос еще человек. Все позади… И он на Голгофе… И, сделав выбор, одетый в рубище, босоногий, он собирает силы для предстоящей казни. Собирает для того, чтобы и на кресте остаться человеком.