— Нет у меня таких намерений. По крайней мере, сейчас, — даю я дурацкое для шестилетнего ребенка объяснение.
Он отворачивается, хотя и принимает мою протянутую руку и дальше мы идем втроем: уже смеркается, и Лера отходить далеко.
— А если женишься, — говорит Андрей, глядя себе под ноги, — ты больше не будешь с нами гулять?
— Что за глупости? — вскипаю я.
— Но у тебя же будут другие дети? — поднимает он, наконец, на меня глаза.
— Так ведь и ваш братик не будет моим ребенком, — усмехаюсь я. — Или сестричка, уж это как получится.
— Как это? — не понимает Андрейка.
— Так. Он, ну, или она будет ребенком Никиты.
— Он будет ребенком мамы, — неуверенно говорит Андрей.
— Правильно, — киваю я, — мамы и Никиты.
Андрей замолкает, и вздыхает лишь когда мы останавливаемся на перекрестке перед домом Наташи. Перед их, черт возьми, домом.
— Вы всегда будете моими детьми, — наклоняюсь я и поочередно целую сына и дочь в макушки. — И гулять с вами мы будем, пока вам это не надоест.
— Нам не надоест, папа, — поспешно заверяет Андрейка, и я улыбаюсь в ответ.
— Я буду скучать, — говорю я, целуя детей уже в прихожей.
Наташа же не скрывает своего удивления.
— Ты не приедешь в аэропорт? — поднимает она брови.
Она уже переоделась в салатовый летний спортивный костюм из маечки и шортиков. Как и халат, эти обновки относятся к периоду ее второго брака. Никита приветствует меня криком из кухни, заглушаемый шипением сковороды; сегодня ему доверен ужин, и он не рискует отлучиться даже на минуту, просто чтобы пожать мне руку.
— Ты же видишь, — объясняюсь я с Наташей вполголоса, — мы сейчас почти не спим. У меня, кстати, через полтора часа — ночное дежурство, — не вру я, не уточняя, однако подробностей.
Ничего не говоря, Наташа задирает уголок рта, и этого достаточно, чтобы понять, как она меня презирает. Она как квочка, из-под крыльев которой на меня смотрят мои же дети, и этого достаточно, чтобы кое-что уяснить для себя. Кое-что очень важное.
Именно — что эти трое больше никогда не будут моей семьей.
Театральный блицкриг в сердце Москвы
Берлинский «Шаубюне» показал «Замужество Марии Браун» на сцене Мастерской Фоменко
Скажу сразу, на случай, если эта рецензия выйдет неудачной. У меня на этот счет есть алиби. Состоит оно в том, что знаменитый фильм Фассбиндера, по которому поставил спектакль его соотечественник, режиссер берлинского театра «Шаубюне» Томас Остермайер, я не смотрел. Подозреваю, что сравнение с фильмом будет рассматриваться как обязательное условие любой рецензии, так что своим признанием я как бы снимаю с себя часть ответственности. Впрочем, незнание фильма мне при желании можно поставить в укор — мол, первоисточника не видел, а запал на подделку.
Но что же я могу поделать — очень уж хороша подделка!
Хотя, выходя из зала, среди восторженных или ошалело молчащих зрителей, среди которых было немало моих коллег (показ-то в Москве единственным, и добрая половина зала досталась «блатным»), я скорее не восхищался, а удручился.
Что за муть, честное слово, приходится в большинстве своем рецензировать! Даже не знаю, когда в следующий раз заставлю себя пойти на отечественный спектакль, и это при том, что родная редакция вряд ли будет в восторге от моего продолжительного молчания. Но что поделать, если, простите за банальность, НЕ ХОЧЕТСЯ. Не хочется видеть лица актеров, натужные или надоевшие, а то и натужные и надоевшие, не хочется смотреть картонную классику или псевдоавангард — и то и другое безобразно вульгарно и насквозь фальшиво. Но больше всего не хочется ощущать себя идиотом. Из раза в раз видеть на сцене халтуру, понимать, что тебя «кидают» и все равно приходить снова и снова, потому что у тебя, видите ли, РЕДАКЦИОННОЕ ЗАДАНИЕ!
Отлично, отвечаю я, задание так задание. Только я ведь не ассенизатор, меня главред не снабжает непромокаемым фартуком, резиновыми рукавицами и респиратором. Напротив, каждая афиша обещает мне элитный театральный парфюм и что же? На протяжении трех часов спектакля приходится вдыхать привычный аромат. Родной сценический навоз. Правда, завернутый в дорогую упаковку.
В этом плане спектакль «Замужество Марии Браун» честен — там, где актерам изобразить что-то не под силу, за них играет кинопроектор. Хотя, уверен, не будь проектора, сыграли бы и они. Я даже не уверен, сколько их всего было, актеров. Четыре? Пять? Кажется, что не меньше восьми, хотя на самом деле меньше. Зато актриса точно была одна — Бригитта Хоффмайер. Не суперзвезда (у нас так и вовсе неизвестная даже «профессионалам») и не сказать, чтобы красивая. Маленькая, бледная, коротконогая.
А еще — блистательная, восхитительная, неподражаемая.
Одного спектакля с фрау Хоффмайер достаточно, чтобы пожалеть, что мы увидели лишь одну из актрис берлинского театра. Хотя и этого достаточно, чтобы понять что ей по плечу — любая роль. На самом высоком уровне. Вообще любая. И сыграет она так, что выходя из зала, покусываешь локти за родной театр.
Впрочем, немного о спектакле, тем более что он был, повторюсь, показан лишь один раз в Москве, и неизвестно, будет ли показан еще. Ну, и еще потому, что как я и говорил, он стал для меня откровением.
Итак, немка Мария Браун, проводив в конце войны новоиспеченного мужа на фронт, вскоре становится вдовой. Разбитую жизнь она воспринимает очень не по-женски и в то же время по-женски: тут же начинает строить новую, вместо того, чтобы умереть с горя. Заводит роман с американским солдатом — обычный для немки 45-го года путь, но каково было ей, едва потерявшего мужа? Каково — узнаем, когда муж внезапно возвращается, здоровый, и довольно упитанный, а Мария делает то, что подсказывает ей внезапно овладевшая ею воля к строительству своего счастья. Она строит его несмотря ни на что, даже невзирая на несчастья других. И первым делом убивает своего американского любовника.
Муж садится за жену в тюрьму, а Мария лишь укрепляется в своей вере. Хоффмайер невероятно убедительна именно здесь, когда происходит метаморфоза ее героини, когда она окончательно приходит к выводу, что любые узы необходимо смело рвать, если они мешают ей строить свою жизнь. А ее жизнь — это именно ее жизнь и место в ней другим, пусть и любимым мужчинам, есть, только пока она этого захочет. Только, как это обычно и бывает, когда она чувствует, что жизнь удалась, становится ясно, что ничего она сама не решает, а строила жизнь мужчин, которые сговорились и использовали ее.
Честно говоря, даже не помню, с какой стороны стоял экран с титрами. Справа от сцены? Слева? С обеих сторон? Но почему мне кажется, что голос Б. Хоффмайер, который до сих пор так ясно звенит в моей голове, звучит на русском языке.
И финальный пожар — почему мне так жаль, что он не перекинулся на занавес, чтобы, пожертвовав даже новым прекрасным зданием Мастерской Фоменко, сгорел бы ко всем чертям весь отечественный театр?
Дмитрий Карасин Итоги, № 45, 3 ноября 2008 г.
13
Мой номер — двести семнадцать.
217, представлял я цифры. Двести семнадцать, двести семнадцать, повторял я, пока не удостоверился, что ничего не перепутаю. А потом я сел в машину — синий Мицубиши Лансер, — и поехал.
Мое дежурство началось.
Я уже не удивлялся таксистам и их способности выделять свой кодовый номер из нескончаемого потока звукового шума, издаваемого диспетчерами по внутренней связи. Двести семнадцать, твердил я себе, и при первом же упоминании по рации так дернул рулем, что машину чуть не вынесло на встречную полосу.
Двести семнадцать, крутится у меня в голове, и я удивляюсь особенностям памяти, потерявшей при ударе уйму оперативной информации, собственно, сам момент аварии и то, что ей предшествовало. В общем, все, кроме этого уже бесполезного для меня числа.
Минувшей ночью я не сомкнул глаз. Мне не давал уснуть мой кодовый номер, и, загребая ногами изувеченную простыню, я готов был еще раз долбануться, теперь-то уж намеренно, обо что-то твердое головой, лишь бы забыться, пусть и ценой потери сознания. Но сон не приходил, и как я не списывал бессонницу на вертевшийся у меня в голове номер, повод встречать рассвет с открытыми глазами у меня все же имелся.
Три повода, если быть точным. Два предстоящих визита ко мне в больницу и одна вчерашняя газета. Сегодня — первый день, когда меня навестят сразу несколько человек. И — первая из проведенных в больнице ночей, когда мне не удается уснуть.
Даже не знаю, отчего я разволновался больше — от газеты «Коммерсант» или от того, что я до сих пор не верю, что сегодня увижу Наташу. Прямо здесь, в этой палате. Отличной, кстати, палате, где я нахожусь совершенно один, и где утром после первой ночи в больнице меня разбудил скрип колес передвижного аппарата Доплера с внушительной панелью, множеством кнопок и плоским монитором.