«Ее большое тело было окутано теплым и мягким красным платьем, широким как мужицкий чапан, его застегивали большие черные пуговицы от плеча и наискось до подола. «Никогда я не видывал такого платья, – вспоминает Алеша, – в сравнении с матерью все вокруг было маленькое, жалостное и старое, я тоже чувствовал себя старым, как дед»…
В. В. Каширин, приняв «преступную» дочь, снова захотел крепко взять ее в свои руки. Подыскал ей жениха, «кривого и лысого часовых дел мастера в длинном черном сюртуке, тихонького, похожего на монаха». Но Варвара наотрез отказалась выходить за него замуж и в житейской борьбе одержала верх над отцом.
...
«После этой истории мать сразу окрепла, туго выпрямилась и стала хозяйкой в доме, а дед сделался незаметен, задумчив, тих, не похож на себя». «Она жила в двух комнатах передней половины дома, у нее были часто гости, чаще других братья Максимовы: Петр, мощный красавец, офицер, и Евгений – высокий, тонконогий, бледнолицый, с черной остренькой бородкой – в зеленоватом мундире с золотыми пуговицами и золотыми вензелями на узких плечах…
Шумно и весело прошли святки, почти каждый вечер у матери были ряженые, она стала рядиться – всегда лучше всех – и уезжала с гостями».
Вскоре мать Алеши обвенчалась со студентом Е. В. Максимовым и после свадьбы уехала с ним в Москву. Выбор оказался неудачным. Муж был безвольным человеком, проиграл в карты все приданое, считал «Обломова» величайшим произведением русской литературы, вскоре разлюбил жену, сошелся с другой. Культурный лоск не удержал его от попытки бить жену, за что Алеша бросился на него с ножом. Измученная, в чахотке, покинутая мужем, похоронив двух детей от второго брака (III, 5 и 6), Варвара Васильевна умерла на глазах у сына, сделав за несколько минут до смерти странную попытку ударить мальчика ножом…
В. В. сама получила некоторое образование, научила сына по «Родному слову» читать гражданскую печать, знала много стихотворений. Она мечтала сделать его образованным человеком. Перед свадьбой она говорила ему:
...
«Вот мы скоро обвенчаемся, потом поедем в Москву, а потом воротимся, и ты будешь жить со мной. Евгений Васильевич очень добрый и умный, тебе будет хорошо с ним. Ты будешь учиться в гимназии, потом станешь студентом, вот таким же, как он теперь, а потом доктором. Чем хочешь, – ученый может быть, чем хочет…»
Если бы вотчим оказался иным человеком, то дальнейшая судьба Алеши сложилась бы, может быть, и в самом деле совсем иначе… Во всяком случае, мать М. Горького была умной женщиной с сильным характером и эстетическими наклонностями. Мы имеем полное право отнести ее вместе с дедом и бабушкой к группе выдвиженцев.
И отец М. Горького, М. С. Пешков (III, 1), был также несомненным выдвиженцем, хотя он не мог себя проявить в полной мере, так как рано умер. Мы знаем его только по рассказам бабушки.
...
«Отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему (II 1); там, где-то в Сибири, родился и отец Алеши. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца, другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его. Мать отца (II, 2) померла рано, а когда ему минуло девять лет, помер и дедушка, отца взял к себе крестный – столяр, приписал его в цеховые города Перми и стал учить своему мастерству, но отец убежал от него, водил слепых по ярмаркам, шестнадцати лет пришел в Нижний и стал работать у подрядчика – столяра на пароходах Колчина. В двадцать лет он был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком».
Конечно, дед М. Горького по отцу (II, 1) может быть назван выдвиженцем. Нелегко было в николаевские времена простому солдату выслужиться до офицерского чина. Нравы в тогдашней армии были жестокие, и, может быть, его ссылка еще не доказывает грубости его характера. Во всяком случае, сыну эта черта не передалась. Бабушка по отцу (II, 2) была из Сибири. Не была ли она инородкой? Скуластое лицо А. М. (дед звал его за это «пермяком» «скулой калмыцкой») позволяет думать о какой-то примеси монгольской крови.
Увлекательно красив рассказ бабушки о том, как М. Пешков сошелся с Варварой и женился на ней. Его сватовство ярко рисует их обоих. Бабушка, как ни страшно ей было перед дедом, помогла все-таки Максиму и Варваре обвенчаться тайком. Дед с сыновьями гнался за ними на лошади до церкви, но опоздал.
...
«…доскакали до церкви.
Варя-то с Максимом на паперти стоят, обвенчаны, славе-те, Господи!
Пошли было наши-то боем на Максима, ну, – он здоров был, сила у него была редкая! Михаила с паперти сбросил, руку вышиб ему, Клима тоже ушиб, а дедушка с Яковом да мастером этим – забоялись его.
Он и во гневе не терял разум: говорит дедушке – брось кистень, не махай на меня, я человек смирный, а что я взял, то Бог мне дал и отнять никому нельзя, и больше мне ничего у тебя не надо. Отступились они от него, сел дедушка на дрожки, кричит: прощай теперь, Варвара, не дочь ты мне и не хочу тебя видеть, хошь – живи, хошь с голоду издохни.
Первое время, недели две, и не знала я, где Варя-то с Максимом, а потом прибежал от нее мальчонко бойкенький, сказал. Подождала я субботы, да будто ко всенощной иду, а сама к ним. Жили они далеко, на Суетинском съезде, во флигельке, весь двор мастеровщиной занят, сорно, грязно, шумно, а они – ничего, ровно бы котята, веселые оба, мурлычут да играют. Привезла я им чего можно было: чаю, сахару, круп разных, варенья, муки, грибов сушоных, денжонок, не помню сколько, понатаскала тихонько у деда – ведь, коли не для себя, так и украсть можно! Отец-то твой не берет ничего, обижается; аля, говорит, мы нищие? И Варвара поет под его дудку: ах, зачем это, мамаша?… Я их пожурила: дурачишко, говорю, я тебе кто? Я тебе богоданная мать, а тебе, дурехе, – кровная! Разве, говорю, можно обижать меня? Ведь когда мать на земле обижают – в небесах Матерь Божия горько плачет! Ну, тут Максим схватил меня на руки и давай меня по горнице носить, да еще приплясывает, – силен был, медведь! А Варька-то ходит, девчонка, павой, мужем хвастается, вроде бы новой куклой, и все глаза заводит и все таково важно про хозяйство сказывает, будто всамделешная баба – уморушка глядеть! А ватрушки к чаю подала, так об них волк зубы сломит, и творог – дресвой рассыпается!
Хороши у него глаза были: веселые, чистые, а брови – темные, бывало, сведет он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не слушает, только меня: я его любила, куда больше, чем родных детей, а он знал это и тоже любил меня! Прижмется бывало ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!». А мать твоя, в ту пору, развеселая была, озорница – бросится на него, кричит: как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши? И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба-душа! Плясал он тоже редкостно, песни знал хорошие – у слепых перенял, а слепые – лучше нет певцов!
Поселились они с матерью во флигеле, в саду: так и родился ты, как раз в полдень – отец обедать идет, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать – замаял просто, будто нивесть какое трудное дело ребенка родить! Посадил меня на плечо себе и понес через весь двор к дедушке докладывать ему, что еще внук явился, – дедушка даже смеяться стал: экой, говорит, леший ты, Максим!
Как-то, о великом посте заиграл ветер, и вдруг по всему дому запело, загудело страшно – все обомлели, что за навождение? Дедушка совсем струхнул, велел везде лампадки зажечь, бегает, кричит: молебен надо отслужить! И вдруг все прекратилось; еще хуже испугались все. Дядя Яков догадался, – это, говорит, наверное, Максимом сделано! После он сам сказал, что наставил в слуховом окне бутылок разных да склянок, – ветер в горлышки дует, а они и гудут, всякая по-своему. Дед погрозил ему: как бы эти шутки опять в Сибирь тебя не воротили, Максим!
– Один год сильно морозен был, и стали в город заходить волки с поля, то собаку зарежут, то лошадь испугают, пьяного караульщика заели, много суматохи было от их! А отец твой возьмет ружье, лыжи наденет, да ночью в поле, глядишь – волка притащит, а то двух. Шкуры снимет, головы выщелушит, вставит стеклянные глаза, – хорошо выходило!»
Дядья невзлюбили Максима и задумали страшное дело – извести его. Ночью зимой столкнули его в прорубь: он спасся только потому, что те были пьяны.
...
«А он вылез да оттуда в полицию, – тут, знаешь, на площади? Квартальный, знал его и всю нашу семью, спрашивает: как это случилось? Бабушка крестится и благодарно говорит:
– Упокой, Господи, Максима Савватеича с праведными Твоими, стоит он того! Скрыл ведь он от полиции дело-то; это говорит, сам я, будучи выпивши, забрел на пруд, да и свернулся в прорубь. Квартальный говорит – неправда, ты не пьющий! Долго ли, коротко ли, растерли его в полиции вином, одели в сухое, окутали тулупом, привезли домой, и сам квартальный с ним и еще двое. А Яшка-то с Мишкой еще не поспели воротиться, по трактирам ходят, отца-мать славят. Глядим мы с матерью на Максима, а он не похож на себя, багровый весь, пальцы разбиты, кровью сочатся, на висках будто снег, а не тает – поседели височки-то!