– Если французская сторона станет настаивать на столь мизерной плате, мой конный полк вынужден будет наняться к испанскому королю. Не далее как накануне отплытия сюда из Гданьска я уже получил такое предложение. Только мое уважение к королеве Речи Посполитой Марии-Людовике Гонзаге графине де Невер не позволило принять условие испанских агентов, – резко произнес он, снова удивляя всех присутствующих французов чистотой своего французского. – Извините, но я не могу разочаровывать своих воинов, которые уже настроены на то, чтобы прогуляться по землям европейских правителей.
– Да и сама весть о том, что казаки не пошли на службу к принцу де Конде из-за мизерности платы, которую Франция предлагала им, тоже не прибавит чести ни командованию французской армии, ни двору Бурбонов, – ненавязчиво напомнил Хмельницкий. Он не пытался брать этим французов за горло. Но они должны были понимать, что коль уж казачьи полковники прибыли в Париж, исход переговоров скрыть не удастся.
– Ис-тин-но так, истинно, – со всей возможной важностью подтвердил Сирко, очевидно, твердо решив, что вся его миссия в переговорах состоит именно в том, чтобы как можно важнее произносить эту одну-единственную фразу, которую, впрочем, переводчик уже давно счел возможным не переводить.
Корецкий вновь что-то проворчал, однако все три полковника взглянули на него так, что майор предпочел промолчать.
34
На какое-то время за столом переговоров воцарилось тягостное молчание. Мазарини сидел, откинувшись на спинку кресла и опустив подбородок себе на грудь: то ли закрыл глаза, то ли перевел взгляд куда-то под стол.
Хмельницкому казалось, что он просто-напросто задремал.
– Слезы девы Марии. Ваш гонор, господин Хмельницкий, и ваше, прошу пана, упрямство могут сорвать переговоры, – вполголоса, но довольно резко бросал в спину Хмельницкого советник Корецкий.
Как этот поляк мешал им сейчас! Как он им мешал!
К чести переводчика, он не стал переводить слова майора первому министру Мазарини и принцу де Конде, очевидно, сочтя неэтичным хвататься за каждое слово, брошенное кем-либо из польских подданных в пылу полемики. Послы имеют право посовещаться, прежде чем обратятся непосредственно к кардиналу и принцу.
– Пятнадцать талеров на каждого вашего оборванца! – все еще не мог угомониться Корецкий. – Кто и когда платил им такие деньги?! Кто там, в степи, вообще платит им?!
– Если вы имеете в виду польскую казну, – парировал Хмельницкий, – то, по бедности и жадности своей, реестровых казаков, состоящих на службе у короны, она, действительно, содержит в убожестве – что правда, то правда. Но казаки, – те, вольные казаки, что из Сечи, добывают себе за один удачный поход столько, что им вполне хватает на целый год.
– Это вы говорите о службе реестровцев?! – изумился Корецкий. – Это они служат польской короне? Да они спят и видят, как бы эту корону, вашмосць, исполосовать саблями. За такую службу, будучи королем Польши, я вообще не платил бы им ни злотого.
– Чтобы не разочаровывать вас, господа полковники, – тихо, неожиданно тихо, заговорил Мазарини, – мы согласны уступить. За каждого солдата мы готовы платить не по десять, а по двенадцать талеров. А за каждого полковника и сотника, или как вы там называете своих офицеров, по сто двадцать талеров.
Мазарини бросил взгляд сначала на де Конде, который тотчас же согласно кинул, затем на Гяура, явственно ища у него поддержки, и лишь потом – снова на Хмельницкого. Но вместо ясного ответа генеральный писарь лишь разочарованно хмыкнул.
– Поверьте, это все, что я как первый министр правительства его королевского величества, могу предложить вам. Хотя и так рискую вызвать гнев наших министров и банки – ров, не говоря уж о генералах, которые не устают заявлять, что проигрывают войну из-за постоянной нехватки денег на закупку оружия, провианта и оплату жалованья французским солдатам.
Мазарини и Хмельницкий посмотрели друг другу в глаза. Это были мгновения искренности, переступать через которую полковник не мог. Полковник понял: пойти на большую уступку кардинал просто не имеет права, а ставить его в положение дипломата, вынужденного сорвать им же затеянные переговоры с казаками, не имеет морального права уже он, Хмельницкий. Тем более что сотни казаков надеются, что он вернется в Украину с добрыми вестями.
Кроме того, Хмельницкий не забывал о славе казачества, его престиже в Европе, которому вовсе не помешает весть о найме этого войска правительством Франции. Да, ситуация складывается так, что он тоже должен пойти на уступки. Это будет оправданно. Кроме всего прочего, полковнику очень не хотелось доставлять удовольствие майору Корецкому и тем, кто за ним стоял, открывая при этом путь во Францию польским гусарам и прочим наемникам.
Немного помолчав, Хмельницкий поднялся. Еще не зная, на что он решился, вслед за ним поднялись Сирко и Гяур.
Мазарини побледнел. Все еще сидя, он поднял голову и, упершись руками в ребро стола, напряженно всматривался в лицо Хмельницкого. Он прекрасно понимал: если сейчас этот казачий предводитель повернется и, извинившись, уйдет из зала переговоров, скрыть это от газетчиков, от недругов, от всей Европы, уже действительно будет невозможно. Не завтра, так через две-три недели об этом будут судачить при дворах всех европейских монархов… Даже евнухи в гареме турецкого султана будут ржать, услышав эту сногсшибательную новость.
«Даже евнухи в гареме турецкого султана, – повторил про себя Мазарини. – Не говоря уже о редакторе «Газетт де Франс», журналист которой крутится у ворот дворца с самого утра и который не упустит случая расписать скандальный провал переговоров. Причем расписать именно теми красками, которые выгодны многим, кто не желал бы видеть в кресле первого министра итальянца Мазарини. Кардинала-католика Мазарини. Впрочем, как и во главе Франции – королеву-регентшу испанку Анну Австрийскую».
Все так же молча Хмельницкий взял один из стоявших чуть в стороне кубков с бургундским вином, припасенным именно на случай удачного завершения переговоров, и осмотрел всех сидящих за столом.
– Я был бы несправедлив по отношению к вам, господин кардинал, и к вам, ваша светлость принц, если бы не согласился, что размеры жалованья, которые только что были определены моим офицерам и казакам, находятся в пределах сумм, вызывающих уважение и к тому, кто их платит, и к тому, кто их получает.
Из уст Мазарини вырвался то ли громкий вздох, то ли приглушенный стон. И в том, и в другом случае это был знак душевного облегчения. Лицо его просветлело.
Кардинал поднялся. Мгновенно откуда-то появился слуга, который вложил в его раскрытую ладонь кубок с вином. Другой кубок проплыл к главнокомандующему.
– Я тоже рад, – сказал Мазарини, – что звон монет и блеск металла не отвлекли от понимания сути того, что привело нас к этому столу. Мы с вами понимаем: решается судьба не только двух тысяч наемников, но и судьба Франции, ее народа, ее истории. А разве общая борьба украинских казаков и французских солдат не станет фактом нашей общей истории?
– Об этом мы тоже думали, – признал Хмельницкий.
– В таком случае выпьем за храбрость и мужество славных воинов Франции и Украины.
– Польши, господа, Польши, – нервно поправил кардинала Корецкий, – поскольку казаки, как вам известно, являются подданными польской короны.
Однако замечание его как бы повисло в воздухе. Никто не придавал ему значения. На сей раз казачьи полковники даже не взглянули в его сторону, да и слуга забыл вовремя поднести ему кубок.
Пили они за тост, произнесенный Мазарини; с гордым чувством людей, честно выполнивших свой долг.
– Что же касается вас, принц, – обратился Хмельницкий к де Конде, когда кубки снова оказались на столе, – то как главнокомандующий французскими войсками вы будете иметь возможность лично убедиться в храбрости степных рыцарей Украины.
– Надеюсь, что они меня не разочаруют.
– Точно так же, как совершенно недавно в этом убедился наш доблестный полковник князь Одар-Гяур, прошедший до этого с боями чуть ли не всю Европу. Я прав, князь?
– Ис-тин-но так, истинно, – невозмутимо подтвердил вместо него Сирко.
35
До этой поездки Гяур успел побывать в Париже лишь однажды, – вместе с дядей, когда юному князю было не более шестнадцати. С утра до полудня они колесили по улицам города в своем скромном, запыленном экипаже, и все это время дядя угрюмо молчал, а на все вопросы юноши отвечал одними и теми же словами: «Ты смотри, смотри. Этот город для того и создан, чтобы, любуясь, весь мир смотрел на него. А тебе выпало такое счастье».
На одной из улиц Одар-Строитель, как называли дядю в роду Одаров, зашел к какому-то инженеру, чтобы пригласить его к себе, в провинцию, для строительства большой виллы, которая должна была, по его замыслу, стать своеобразным Афоном для разбросанных по всей Европе русичей с Острова Русов. Но даже перед этим визитом он приказал извозчику не ждать его, а, не теряя ни минуты, провезти юного княжича по близлежащим улочкам.