Возвращение императора в Париж. Наполеон, маневрируя за Марной, истребил у Сен-Дизье корпус Винцингероде, но лишь 27 марта узнал о движении союзников к Парижу.
С начала кампании в его уме, чередуясь, брали верх два противоположных плана: защищать Париж или оставить его на произвол судьбы. Он говорил: «Если неприятель дойдет до Парижа, – конец империи»; в другой раз он писал: «Никогда Париж не будет занят, пока я жив». Но вместе с тем он неоднократно делал точные распоряжения насчет выезда императрицы и правительства, и когда, 21 марта, возобновил свое движение к Марне, – он знал, что это движение одинаково может и выручить Париж, и отдать его в руки врага. И решаясь пожертвовать своей столицей, он делал это в надежде, что в конце концов ему все же не придется принести эту опасную жертву. Но роковой час пробил неожиданно быстро. Тогда Наполеоном снова овладело сомнение: идти ли форсированными маршами назад к Парижу? Поспеет ли он еще вовремя? Не овладеют ли к тому времени Парижем союзники, опередившие его на три дня? Или лучше оставить попечение о Париже, как русский царь пренебрег Москвой, и продолжать начатое движение? Союзники очистили всю территорию от Ионны до Марны и от Сены до Мерты. Он мог теперь две недели свободно маневрировать, истребить отступающие колонны, захватить обоз и магазины, вернуть занятые врагом города, присоединить к себе крепостные гарнизоны, провозгласить всеобщее ополчение. В Лотарингии, Шампани, Эльзасе и Бургундии 30 000 крестьян, вооруженных охотничьими ружьями, вилами и косами, взывали о мести и готовы были начать ту «императорскую Вандею», вернее сказать – национальную, возможность которой наводила смертельный ужас на неприятеля.
Все заставляет думать, что будь решение Наполеона вполне свободно от посторонних влияний, он остался бы на Марне. Но он уступил тревоге, унынию и недовольству, царившим в его штабе. Если солдаты и громадное большинство офицеров были и теперь еще готовы на всякие жертвы, то маршалам и генералам, за немногими исключениями, надоело сражаться. Они понимали, что маневрировать в Лотаринги и значило надолго затянуть войну.
Утром 28 марта войска двинулись к Парижу. До Вильнева-на-Ионне император ехал при войске по-военному, но здесь, снедаемый нетерпением, он бросил свой ничтожный отряд и ускакал на почтовых лошадях с Коленкуром, Друо, Лефевром, Флаго и Гурго.
Ночью с 30 на 31 марта, сделав несколько шагов по дороге, пока меняли лошадей на станции Кур-де-Франс, они встретили кавалерийский отряд: начальник последнего, Бельяр, спешил приготовить квартиры для армии, очищавшей Париж в силу капитуляции. Он рассказал Наполеону о событиях этого дня. В первую минуту, обезумев от бешенства, император решил во что бы то ни стало ехать в Париж, созвать туда войска, вооружить народ и разорвать договор о сдаче; но затем он понял, что это – лишь героическая мечта. Он уехал в Фонтенбло, предварительно послав в Париж герцога Виченского с полномочием «выработать и заключить мир».
Вступление союзников в Париж; учреждение временного правительства. 31 марта, около девяти часов утра, в Париже начал распространяться слух, что заключена капитуляция и что русский император, очень хорошо приняв муниципалитет, обещал ему для населения полную неприкосновенность личности и имущества; царь заявил-де, что берет Париж под свое покровительство. Сквозь страстные преувеличения современных мемуаров легко разглядеть истинные чувства большинства парижан. То не было ни непристойное ликование, которое охватило роялистов, ни глухой гнев, терзавший сердце немногих патриотов – то было глубокое успокоение, умственное и нервное. Последние два месяца грабежи, насилия над женщинами, убийства, поджоги, всевозможные преступления и ужасы распространяли небывалую тревогу. И вдруг, в одно мгновение, это долге томление улеглось. Правда, вместе с тем рассеялась и шаткая надежда на победу; но восстановление безопасности сильно перевешивало горечь обманутых надежд и унижений. Да тут и не рассуждали: впору было свободно вздохнуть.
А сторонники Бурбонов, разумеется, приготовили победоносному врагу триумфальный въезд. Им дали знать, что необходимо организовать роялистское движение, чтобы закрепить решение союзных государей. И вот, с утра наиболее предприимчивые из них, украсившись королевскими цветами, бегали по бульварам, крича: «Да здравствует король!» и предлагая всем прохожим белые кокарды и повязки. От площади Согласия до улицы Ришелье манифестанты приманили немногих, а дальше их встречали ропотом, угрозами и побоями. Тем временем союзники вступили в Париж. Оказалось, что они приготовили роялистам великолепный сюрприз: на всех солдатах были белые ручные повязки. Дело в том, что утром в день сражения при Ла-Ротьере английский офицер, как говорили, был ранен казаком; и вот, во избежание путаницы, которая могла произойти от великого количества разнообразных форм обмундирования, приказано было всем офицерам и солдатам союзных войск надеть белые повязки. Таким образом, к пяти или шестистам белым кокардам роялистов вдруг прибавилось 100 000 белых повязок Этот случайный факт произвел свое действие. Когда толпа, привлеченная любопытством на бульвары, увидела первые ряды солдат с белыми повязками на рукавах, ропот против белых кокард, столь сильный утром, сразу ослабел. Многие, кто раньше отверг роялистские эмблемы, теперь сами нацепили их на себя, одни – думая тем защитить себя против насилия со стороны казаков, другие – в знак мира. Один русский историк замечает, что белая повязка на войсках, хотя и была лишена всякого политического значения, тем не менее оказала услугу партии Бурбонов, породив двойное недоразумение: при виде этой эмблемы парижане поверили, что Европа подняла оружие в защиту Бурбонов, и с другой стороны, украсив себя белыми кокардами и повязками из страза или для свидетельства мира, вопреки своим убеждениям, они внушили союзникам мысль, что роялистов много. Так, обе стороны были взаимно одурачены.
После смотра на Елисейских полях, во время которого несколько аристократов, в том числе маркиз Мобрейль, привязавший к хвосту своей лошади крест почетного легиона, сбрасывали с колонны Великой армии статую Наполеона, – государи и дипломаты собрались у Талейрана. Прусский король и князь Шварценберг сели, имея с правой стороны Дальберга, Нессельроде, Поццо ди Борго и Лихтенштейна, с левой – принца Беневентского. Царь ходил взад и вперед. Остановившись, он сказал, что на выбор предоставляются три возможности: заключить мир с Наполеоном, приняв против него всяческие меры предосторожности, или назначить регентшей императрицу Марию-Луизу, или призвать Бурбонов. Талейран без труда убедил присутствующих, уже заранее к тому подготовленных, что мир с Наполеоном не даст никаких гарантий. «Не менее опасно для спокойствия Европы, – сказал он, – будет и регентство, так как под именем Марии-Луизы царствовать будет император». Он кончил тем, что все будет паллиативом, за исключением восстановления Бурбонов, которые «олицетворяют собой принцип». Это удачное слово не могло не произвести впечатление на царя, который сам олицетворял собой принцип. Однако Александр возразил, что он не желает насиловать Францию, которая, как ему кажется, не расположена к Бурбонам. Он напомнил, что, исключая нескольких старых эмигрантов, он всюду в провинциях замечал вражду против какой бы то ни было реставрации. Революция в Бордо, белые кокарды на Итальянском бульваре, прошения, поданные ему прекрасными парижанками на площади Согласия – все было вытеснено из его головы воспоминанием о национальных гвардейцах, падавших при Фер-Шампенуазе под картечью с кличем: «Да здравствует император!» Эта героическая сцена произвела на него глубокое впечатление. Он рассказал о ней присутствующим. Тут Талейран выдвинул подкрепление. В залу вошли Прадт и барон Луи; на вопрос царя они заявили, что Франция проникнута роялизмом, но неопределенность положения до сих пор мешала народу изъявить свою волю. Александр дал убедить себя.
Итак, решено было произвести государственный переворот. Оставалось только найти способ его осуществления. Но Талейран уже позаботился об этом. Он доложил государям, что сенат, где он пользуется значительным влиянием, готов объявить Наполеона низложенным, под условием, чтобы сенаторам было дано ручательство, что император никогда не вернется на престол. Талейран знал меру храбрости сенаторов; он знал, что без письменной гарантии они не решатся на этот опасный шаг. «Раз дело стоит так, – сказал Александр, – я заявляю, что более не стану вести переговоров с Наполеоном».
Тотчас же была составлена декларация, гласившая, что союзные государи отказываются вести переговоры с Наполеоном или с кем-либо из членов его семьи, и приглашавшая сенат наметить временное правительство, которое могло бы выработать новую конституцию. Эта декларация, бывшая всецело созданием Талейрана, не только снимала с сената всякий страх, но и диктовала ему его дальнейшее поведение. Это было ручательство и вместе с тем приказ. Заверение, что условия мира будут мягкими, а Франция изберет себе «разумное правительство» (эвфенизм вместо «Бурбоны»), приглашало граждан, даже наиболее враждебных этому «разумному правительству», принять его из патриотического самоотречения как выкуп за Францию. Чтобы пощадить самолюбие французов, декларация лгала, будто «государи считают своим долгом исполнить волю нации»; чтобы успокоить либералов относительно возможности мести со стороны старого порядка, она обещала: «Государи гарантируют конституцию, какую выработает себе французский народ».