Лицо матери утратило привычную для Светланы блеклость и припухлость. Оно похудело, кожа, коричневая с белыми полосочками морщин, плотно обтягивала мышцы и скулы. И глаза — какие-то твердые и спокойные, словно она вдруг действительно повзрослела…
Они, не отпуская друг друга, сели на диван. И тут из своей комнаты появилась бабушка.
— Может быть, поздороваешься и со мной, Светлана?
— Прости, бабушка. Здравствуй. Вот мы все и собрались. Все три женщины.
Светлана говорила это, тая одно желание — побыть с матерью вдвоем, она так сейчас любила мать, что слышала, как бьется ее сердце. И боялась, что пройдет это молодое, сильное состояние, которое она увидела в ней. «Боже, до чего же она хороша, — думала Светлана о матери. — Фигура, словно литая, маленькая грудь такая четкая, как у меня. Наверное, отец и полюбил ее такой. Не мог же он, сильный такой… такой настоящий, любить ту рохлю, что еще несколько месяцев назад уезжала на юг!..»
По дороге домой — это подумалось ей сейчас — она не могла мысленно связать двух этих дорогих ей людей воедино. А теперь иначе, как вместе, их и не представляла. Светлана предчувствовала разговор, который должен произойти и которого у них так долго не было. Да пожалуй, не просто долго, а еще никогда.
Бабушка была встревожена всем, что происходило: громкими голосами, помолодевшими лицами, той незримой, но явной дружбой, которая вдруг у нее на глазах возникла между дочерью и матерью. Она понимала, что мешает, и это обижало ее, но ничего сказать бабушка не могла.
Ужинали на кухне. Мать привезла две авоськи апельсинов и яблок, хотя в Москве их продавали на каждом шагу в магазинах, с лотков, просто под открытым небом. Эти были особенные. Они потрясающе пахли. И еще мать привезла вина — какого-то домашнего, в бутыли, оплетенной соломой. Вино было сухое — чуть-чуть с кислинкой. Его можно было выпить целое море. И они пили его из больших бокалов. Оно искрилось, и в каждом бокале рубиновым огнем сияли электрические светильники.
Бабушка только пригубила, сказала:
— Хорошее. — И ушла работать к себе, торжественно неся свою гордую голову.
Светлана осталась с матерью. Поставив локти на стол и подперев пылающие щеки ладонями, она смотрела на мать, почти не отрывая глаз. Мать спросила:
— Ну, как Москва?
— Хочешь — пойдем, и ты сама увидишь.
— Хочу, но тебе рано вставать завтра.
— Один раз можно, мамочка. Пойдем.
Мать лукаво поглядела на Светлану и погрозила загорелым пальцем.
— Пойдем, только тихо.
Оки украдкой, на цыпочках, выбрались в прихожую. На пороге их догнал бабушкин возглас:
— Возьмите с собой ключи. Я не буду вставать.
Они переглянулись, прыснули и, стуча ботиками, сбежали вниз, в дождь.
И разговор сначала у них был бессвязный и счастливый. Светлана держала мать под руку, ощущая, какая это энергичная, холеная и тонкая рука.
Светлана сказала:
— Когда вы встретились с отцом, ты была такая же?
— Не знаю, — помолчав, ответила мать. — Возможно. Я сейчас не знаю. А почему ты об этом спрашиваешь?
Светлана теснее прижалась к ней плечом и не ответила.
— Ты виделась с отцом?
— Да.
— Да ну?
— Сегодня. Он пришел в университет. Я видела его. А потом мы были в Никоновском тупичке.
Она боялась, что у матери испортится настроение. И говорила осторожно. Но мать оставалась ровной, хотя и погрустнела.
— Мы никогда с тобой не говорили об этом, — полувопросительно, не заканчивая фразы, сказала Светлана.
— А сейчас можно говорить и об этом…
— Он красивый, отец, — сказала Светлана. — Ты его любишь?
— Это трудное дело. Я не могу тебе объяснить. Я сама плохо знаю. Но если о любви — нет. Я его уже не люблю.
— Мама, ты такой стала, что, честное слово, без любви не обошлось…
И снова мать молчала. Они вышли тем временем к Садовому кольцу. Дождь опушил им волосы, ресницы и брови. И под ногами на тротуарах стояли рябые от мелких капель и огней лужи. И все Садовое — насколько хватало глаз — было в дожде и в огнях. Капли текли навстречу или стреляли с мокрых капотов и крыш автомобилей.
— Странно, Светка. Любовь должна была сделать меня сильной. Моя любовь и любовь твоего отца. А она обескровила меня…
— Но сейчас ты такая сильная, мама. Сильная и красивая…
— Я люблю другого, дочка, — тихо и серьезно сказала вдруг мать, останавливаясь и освобождая локоть, чтобы взглянуть в лицо дочери.
Раньше Светлане казалось, что она выше матери. Она поймала себя сейчас на том, что с той поры, как стала сознавать себя, относилась к матери, хоть и с нежностью, но снисходительно. Она не отвела глаз. Ей не было больно оттого, что ни отец более не любит мать, ни она больше не любит его. Ложь, которая жила в их доме, убила все, и это очень хорошо, что теперь они оба свободны и сильны. Жалела только, что два таких красивых человека не нашли, не сберегли друг друга. И вдруг она сказала:
— А знаешь, мама. Я тоже, кажется, люблю. Я еще не знаю. Как в романсе. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю.
В романсе было не «его», а «тебя». Светлана изменила только одно это слово.
— Милая ты моя девонька, — дрогнувшим голосом произнесла мать и прижалась своим мокрым лицом к лицу Светланы. — Это очень хорошо.
— Но ты же не знаешь, кто он. Хороший он или плохой.
— Ты не можешь полюбить плохого…
— Нет, ты послушай, мама, ты послушай. Я еще не знаю, так ли это. Может быть, мне это кажется… Он летчик. И он улетел. Я видела его только два раза, когда познакомилась и когда он улетал. Я вышла к метро, и мы встретились там. И простились. И все. И у меня только одно его письмо.
— И все равно я рада за тебя. И вполне доверяю твоему выбору, доченька. Только одно: если ты полюбила — ты уедешь.
— Не знаю.
— Нет. Не тащи его за собой. У мужчины должны быть крылья развязаны, тем более он — летчик. Пусть тебе поможет наш с отцом невеселый опыт…
Потом они пошли снова, все дальше и дальше уходя от дома. Мать сказала:
— Только бабушке не говори ничего раньше времени. А то она все сделает, чтобы перевести твоего летчика в Москву…
Светлана тихо засмеялась:
— Нет, мамочка, Барышева не переведешь…
Вернулись они поздно — уже не ходили автобусы. Бабушка спала. Было слышно ее тихое похрапывание.
Потом они легли спать в Светланиной комнате. Но уснули только перед рассветом.
«Помните, Барышев, когда вы были в Москве, мама, моя милая мамочка, путешествовала по югу. А теперь она вернулась. Она вернулась молодая, здоровая, крепкая. Я завидую ее молодости. И очень жалею, что у них с отцом не сладилось. Они оба — красивые люди.
Вот ведь как вышло. Днем я виделась с отцом. Он ваш сосед теперь. Не так, чтобы уж очень близкий, но по московским понятиям — сосед. А уже поздно вечером вернулась домой, а дома — мама.
Потом мы пошли по Москве. Я ей сказала о том, что встретилась с вами. Я не сказала ей и сама себе запрещаю думать, что вы и мой отец очень похожи. Нет, не носом и глазами, не фигурой. А чем-то совсем другим, внутренним. Может, быть, походкой. Говорят, что характер человека выражается походкой. Но думать о вашем с ним сходстве я не имею права, потому что так можно «подогнать к ответу». Помните, в школе? Заглянешь на последнюю страницу и потом в ущерб истине и вопреки всему «гонишь» под ответ. Давайте не станем загадывать. Просто я теперь стала богатой. У меня в жизни три человека — взрослых, сильных, три мира, а в целом — это один мир. Мой, я его раньше не знала. Не знаю и теперь хорошо. Но теперь я твердо знаю, что он, этот мир, есть. И узнать его зависит от меня самой. Боже, это же счастье — чувствовать в себе столько силы — чтобы быть готовой узнать мир. Вот что вы, Барышев, с отцом наделали со мной!
Наверно, я не отправлю вам этого письма, а может быть, отправлю. Да. Отправлю. Между последней фразой и предыдущей прошла целая пара, то есть лекция. По французской литературе. Матусевич прочел в подстрочном переводе такие стихи: «В ночном Париже мне нужны три спички. Одна, чтобы поглядеть на часы — узнать, скоро ли ты придешь. Вторая — чтобы увидеть твои губы. И третья — чтобы потом не видеть ничего».
Ну вот и все. Как вам летается там, в северном небе, капитан Барышев? Я узнала сейчас, что птичка с цифрой «1» в середине на вашей тужурке — это знак военного летчика первого класса. Так?
Я отправляю вам это письмо. И приготовьтесь, Барышев. Я не умею и не хочу говорить и делать того, что противно всему во мне. Это трудно. И мне, и тем, кто имеет со мной дело. Но что уж тут…»
* * *
Когда Стеша Курашева увидела мужа наутро после памятной ночной тревоги — твердо стоящего на ногах, молчаливого, как прежде, только с какими-то особенно светлыми глазами, схлынула тоска, она успокоилась. И счастье колыхнулось под сердцем, как ребенок, живое, ощутимое. Состояло счастье это для нее из свободы и простоты жизни — из того, что мальчишки похожи на отца; из привычного ей уже снега, завалившего весь мир, из того, что есть река, где он поймал рыбу. Рыбу для нее. Состояло счастье это из спокойной понятности желаний.