Не оборачиваясь, он спросил жену:
— Что же теперь делать?
— Я не знаю, — тихо отозвалась она. — Если бы я знала.
Долго за спиной Волкова было тихо. Слышалось только дыхание Марии Сергеевны. Потом прозвучали ее шаги. Мария Сергеевна подошла к торшеру и включила свет.
— А впрочем, — задумчиво сказала она, — знаю. Пусть все останется так, как произошло…
— Ты была у нее? — все так же глухо, только еще тише спросил Волков.
Мария Сергеевна отрицательно покачала головой. Он думал, что она не ответила. Тогда он обернулся к жене.
И вдруг Волков отчетливо и холодно, как бывало с ним в полете, понял, что произошло у него дома. Словно со стороны увидел на мгновенье всю свою жизнь, жизнь своих детей. И эту женщину. Он глядел в ее лицо, освещенное мягким светом торшера, и не узнавал. Да и не хотелось ему узнавать, он искал то, чего прежде не видел и не знал.
Они долго были вдвоем в этой комнате, разделенные тем, что свалилось на них. У каждого был свой груз.
Умом Волков понимал все, что произошло. Он отчетливо сознавал, что виноват он сам. Такого не должно было произойти с ним, с Волковым. Он был почти убежден, что наполовину поправил дело там, на полуострове, на КП Поплавского, когда осознал, как далеко отошел от своей старшей дочери. А оказалось — что ничего он не поправил…
— Миша, — сказала жена. — Я почти трое суток не спала. А завтра у меня снова трудный день. Трудный и интересный. И важный. Мы еще поговорим с тобой обо всем… И нам нужно поговорить.
И тон ее голоса, и все в ней не оставляло ему надежд. Первое, что плеснулось в мозгу: «Так долго меня не было. А она! Чертовщина». Это было похоже на пощечину. Он помолчал, заставил себя успокоиться и сказал:
— Да… да. Ты иди. Я еще спущусь вниз. И, наверно, выпью кофе.
— Только не пей очень крепкий.
— Нет. Не беспокойся. Да Иванов и не даст мне крепкого…
Она поднялась и пошла к двери, ведущей в спальню. И поблагодарила его взглядом за то, что он понял ее. Но все же она поколебалась и помедлила секунду: знала, если эта ночь будет у них иной, чем бывало всякий раз, когда они встречались после разлуки, то потом им будет еще труднее.
Но отступить уже не могла.
С порога она спросила:
— Ты видел Стешу? Стешу Курашеву… Ну ту женщину… Жену летчика?
— Я видел ее однажды. В штабе полка. Его тогда искали…
— И я видела ее. Знаешь, Миша, я очень много думаю о ней… Она была у нас… Там, дома. Она прилетала на один час, и я затащила ее к себе. Мы говорили с ней. И как-то очень хорошо поняли друг друга.
Волков не ответил. Он смутно помнил эту женщину.
Мария Сергеевна помедлила еще. И вдруг сказала:
— Это очень ужасно, что в жизни нельзя задержать возле себя самых важных, самых-самых важных людей. И нельзя самому остаться с ними…
Волков усмехнулся и с горечью сказал:
— Что же ты хочешь от меня? Ты хочешь, чтобы я сделался майором и летал в полку? Тогда бы ты могла быть рядом с теми, кто тебе по душе…
— Ты не совсем правильно меня понял… Я не только о ней…
— О ком же?
— Ни о ком… Я о себе, Миша… И о тебе…
После ухода жены Волков еще некоторое время стоял у окна, чувствуя спиной широкий осенний холод из парка. Потом, стараясь не стучать сапогами, прошел вниз по винтовой лесенке, освещенной редкими и слабыми ночниками. Но в гостиной под тяжестью его грузного тела звонко клацнули дубовые плитки паркета. Он остановился, и тотчас маршал позвал его:
— Не спится, генерал? Заходи.
И когда Волков вошел, маршал встретил его почти у порога.
— У вас здесь такая страшная тишина…
— Может, кофе, Алексей Семенович?
— А что, пожалуй…
Волков сходил на кухню. Иванов был там. Мараковал насчет завтрака. А может, просто не умел ложиться рано.
Через несколько минут Иванов принес кофейник и чашечки. Оба они выпили по чашке молча, с наслаждением. Потом маршал пристально посмотрел в лицо Волкову.
— Ты думаешь, я прилетел, чтобы только проверить ВВС округа, потолковать про «А-3-Д» и вручить майору орден?
— На полуострове мне очень не хватало вас, — сказал Волков.
— Я хотел увидеть тебя, Волков…
Сорок километров — путь не близкий даже для «Волги». А Наталье казалось, что этому асфальту, летящему навстречу свету фар, вообще не будет конца. Что такое, в сущности, сорок километров? Чепуха. Если сложить все, что Наташка проехала сегодня, и то получится целый путь: от дома до школы утром, на машине потом до колхоза, а потом еще целый час — в кузове грузовика с ребятами на дальнее поле «на капусту» вокруг всех полей, и песни были под гитару, и ветер. И вилась впереди узкая и мягкая проселочная дорога, укатанная колхозными машинами. Потом был обратный путь и долгая маета в автобусе, когда вернулась и узнала, что отец прилетел, что он с мамой и гостем на даче уже. Все это составило бы километров двести. Но сейчас, когда напряженная, натянутая как струна, гордая, полная тревоги и ожидания, растерянная от того, что открылось ей, она сидела рядом с сержантом, эти сорок километров показались ей нескончаемым путем, за которым все станет ясно и хорошо.
Утром в кузове грузовика она чувствовала себя в центре внимания мальчишек. Она не часто баловала их своим присутствием. Даже на уроках получалось так, что она и была, и ее не было. Как-то за последние три года центр ее жизни переместился в гимнастическую школу. И парни в спортзале вдруг стали принимать ее всерьез. И побаивались, и тянулись к ней. И тренер, лысеющий и уже чуть обрюзгший красавец, за которым тянулась длинная история девичьих слез и обманутых надежд, знаменитый на весь город Юрий Петрович (на тренерских советах), Юра (в просторечии), и «наш Юрочка» (среди девочек), страхуя ее на прыжках через коня, подсаживая ее на брусья, чуть дольше задерживал руки на ее талии. Это и тяготило ее, и волновало, и чуть замирало сердце. И ей доставляло какое-то удалое наслаждение идти с ребятами — уже известными в городе спортсменами поперек всего тротуара, когда возвращались с тренировок.
И потому для класса своего в ней оставалось совсем немного. Сегодня утром — она это знала — мальчишки пели для нее, девочки притихли и потускнели из-за нее. Когда бригадир расставил их по рабочим местам, получилось так, что большинство ребят оказалось поблизости. Девочки свою долю делали сами. А возле нее все время были парни. И вчера, и сегодня, и вообще с той поры, как школу отправили в колхоз.
Наташка принимала это как должное. Поле, на котором они работали, возвышалось над всей окружающей распаханной землей, словно вершина застывшего океанского вала. И эти сырые поля кругом, и пламенеющие желтым, красным, оранжевым и даже зеленым — от сосен и кедров — сопки за ними, и небо, бесконечное, глубокое, с легкими прожилками облаков, словно следами высотных самолетов, породили в ней какую-то радостную острую тревогу, похожую на ликование.
Только в семнадцать лет, может быть, случаются такие мгновенья, когда видишь себя словно издали, словно вполоборота. И все в тебе кажется исключительным, важным, полным значения для окружающих. И не ты для них, для земли, для деревьев, для реки, несущей поодаль свои серые, уже студеные даже на взгляд воды, а они для тебя.
Она даже испытывала благодарность к матери за то, что та настояла на своем и отправила ее в колхоз. А то, что вчера пошла к Артемьевым и была там, и мстительно радовалась, слыша, как добрая Варвара Сидоровна говорила с матерью по телефону, это было просто так… Просто так.
Володька вел машину одними кистями рук. И предместья города, через которые проходила асфальтовая дорога с маленькими тайнами в деревянных домах, встречами и надеждами, которые Наталья допускала для живущих здесь и которых не предполагала себе, проносились за стеклами автомобиля.
Попался навстречу строй курсантов, фары выхватили из тьмы шеренги и твердо шагавшего рядом с передними рядами офицера в шинели, перехваченной ремнями; потом обогнали автобус, полный света и неторопливый; потом на повороте море света, что несла перед собой «Волга», застигло в момент откровенного поцелуя парочку — солдата и девчонку в пальто внакидку. И Наталья даже успела понять — не держи солдат девчонку за спину — пальто упало бы наземь.
Ноздри Натальи вздрагивали, и сердце в груди билось сильно и редко. А Володька все молчал.
Она резко повернулась к нему и спросила звенящим от негодования и волнения голосом:
— Что ты молчишь? Что ты все время молчишь, солдат?!
— А что я должен говорить? — ответил он, чуть нажав на слово «должен»…
— Не знаю… Не знаю я.
Он сбавил скорость и повел машину совсем медленно.
— А я знаю, — тихо сказал он. — Я давно знаю. Как только впервые ты поехала с отцом. Помнишь? Там еще речка была? И знал, когда мне приказано было отвезти вас всех на дачу… Помнишь? Ты думаешь, дело во мне? Думаешь, все дело в том, что вы пели идиотские песенки и вели себя так, будто меня здесь и нет? Наташка… Наташка… Мне жалко тебя было… И не будь я солдатом — повышвырнул бы я твоих дружков из машины, а тебе бы всыпал… Чтоб очнулась… Ты думаешь, что я тебе нравлюсь… Ерунда… Не я тебе нравлюсь… Это ты сама себе нравишься, понимаешь? И брось. Не трави мне душу. Что я тебе могу предложить? Гимнастерку? Консерваторию? Институт? Может быть, мне бросить все — брата, сестру, мать, село свое — и жить при тебе? Отец твой меня в училище пошлет, а потом я буду ждать тебя в вестибюле спортзала с шубкой твоей на коленях?