Словно другими глазами увидела свой дом с игрушками, брошенными там и сям по чистому полу, с немногими, лишь необходимыми вещами, задела взором далекие-далекие горы с темной зубчатой каемкой тайги. И перевела дыханье. Точно оглянулась в пути, и светло на душе стало.
Ночью, когда он уснул рядом — сильный, жилистый, вдавив стриженую голову в цветную подушку, — чуть ли не до рассвета не сомкнула глаз. От снега, залитого лунным светом, в комнате было светло, воздух здесь искрился и переливался — как там, в хате, у его родителей. И лицо его видела сбоку, в профиль — не разглядывала и не любовалась, а просто смотрела, думая о нем и о себе, о времени, что отмеривали часы на столике. Несколько раз поднималась посмотреть мальчишек в детской, босыми ногами, в одной коротенькой ночной сорочке ходила к ним. И вновь осторожно, чтоб не разбудить, ложилась к мужу, с острым наслаждением ощущая настывшим телом прочную родную теплынь от него.
Утром, проводив его в эскадрилью, вдруг одела мальчишек. Сама оделась в мужское.
— А садик? Мамка, в садик же! — рассудительно втолковывал ей старшин.
— Выходной нынче, миленький, и Женьку не пустим.
Она устелила медвежьей полостью люльку мотоцикла. На улице было не больше четырех-пяти градусов мороза. Посадила мальчишек. И поехала, не зная точно куда. В город. За сорок километров. Повод для себя придумала уже по дороге: сколько лет живу у моря, а моря не видела. Говорят, здесь океан. Он над океаном летает.
Вела мотоцикл по расчищенному асфальту, обгоняя неторопливо, но решительно ЗИСы и тяжелые военные грузовики.
Когда были где-то на полпути, вверху прошел истребитель. Не поднимая головы, догадалась: из третьей эскадрильи Як летает. А он ушел, унеся гул в сопки, потом за вулкан, вернулся. И снова Стеша догадалась: учебный полет. Так летчиков начинают вводить в строй. И теперь уже точно была уверена — ее Курашев сидит в передней кабине. Новенький только в третьей эскадрилье. Других нет.
Остановила мотоцикл.
— Мальчишки, отец летит.
— Да откуда ты знаешь? Даже номера не видно.
— Отец. Точно говорю.
— У тебя что — радио есть?
Стеша засмеялась:
— Есть, сынок, радио у меня.
С высокого бугра увидела весь город, огибающий туманный, с черной водой, с дымом кораблей и тесный залив. «Наверно, и он так видит его сверху, — подумала она. — Вот этот город он и закрывает собой».
Ехала по грязному от мокрого снега живому, многоголосому, шумному и тесному городу как хозяйка, хотя ни разу не была здесь. И дороги не знала. А зачем знать, все улицы вдоль залива — в океан упираются. Младший спал в медвежьей шкуре.
Стеша спустилась вниз, к пирсу. Там только что ошвартовался траулер с ржавыми потеками, с ребристыми, словно у исхудавшей лошади, бортами. Чужой был траулер — из Находки, — никто не встречал их. Моряки — кто в чем, с бородами и бакенбардами на тяжелых лицах, веселой гурьбой, громко, чуть не во весь голос говоря о своем, спустились по гибкому трапу на береговую скрипучую гальку. Пошли вверх, в ресторан. Один замешкался — высокий и худой, чем-то похожий на Курашева, задержался возле Стеши.
— Своего ждешь, моря́чка? Мы одни притопали. Там шторм. Сегодня не жди. Штормуют ро́голи.
Не успела Стеша ответить, смотрела на него снизу вверх, испытывая что-то материнское в душе и нежное.
Парень чумоватый, оглушенный, видимо, тишиной после грохота машины, моря, суматохи и долгой тяжелой работы, ответа не дождался и полез вверх — вслед за своими, осыпая тяжелую зеленую и серую гальку сапогами. И с самого верха бугра вдруг спросил у нее:
— Ну как город здесь? Жить можно?
— Можно, — ответила она смеясь. — Живем…
Залив дымился. Чайки нет-нет да и падали в мазутную с зеленым воду. И медузы колыхались на пологой волне у бортов кораблей. И стучало что-то с размаху, глухо и протяжно. И простукивал где-то всю эту толщу движения и тишины крохотный, словно у ее мотоцикла, движок. И рыбой пахло, и солнцем, и снегом. Первобытные запахи какие-то текли в душу Стеши и тревожили.
Она сошла с мотоцикла. Сашок зашевелился:
— И я, мамк…
— Ну давай, давай, побегай, сынок.
С невысокого борта человек в строгой морской форме и с повязкой на рукаве глядел на них. Потом он исчез. И вдруг вернулся, неся в руках что-то серое, большое.
— Эй, парень! А парень!
Это он сказал Сашку, который принялся ковырять что-то на берегу у самого уреза воды.
— Тебе, пацан, говорю.
Сам он косился в это время одним глазом на Стешу — подтянутую в мужниной куртке, в спортивных брюках в обтяжку, раскрасневшуюся от езды.
— Ну, шлушаю.
Сашок «с» не выговаривал.
— Хочешь краба? Сестренке дашь — сварит.
— Хочу. Только это не шештренка, мамка это — вот чудной!
— Ну, мамке. Мамка — так это еще лучше. Да ежели такая, как твоя, совсем здорово!
Стеша не вмешивалась, только слушала и глядела, покусывая, чтоб не рассмеяться, алую губу ровными зубами.
Моряк сошел по трапу, неловко в обеих руках неся перед собой эту серую диковину. И положил ее перед Сашком. Тот не испугался, только подался чуть назад, серьезно и строго глядя на невиданное еще.
— Водой морской варить надо, — сказал моряк негромко и уже обращаясь только к Стеше.
— Спасибо, — сказала Стеша. — Большое спасибо вам.
Моряк смущенно отряхивал руки.
— За что? Этого добра у нас, что грязи.
И пошел, раздумывая: «Вот есть же у кого-то счастье».
Стеша присела на корточки рядом с Сашком, рассматривая это странное, виденное прежде только на баночных этикетках создание.
Они еще проехали по городу из конца в конец. Потом Стеша, оставив мотоцикл у обочины, сводила ребятишек в туалет, затем в кафе, напоила горячим какао с пирожками. И заторопилась: было уже время, сердце властно позвало ее домой.
Еще никогда они с Курашевым так не любили друг друга. Словно исчезла последняя преграда, стеснявшая их, не дававшая все эти годы желанию обрести власть над ними. И она никогда еще не берегла так мужа, как в эти ночи. И никогда еще так не искала в любви радости для него.
И вот теперь она вспомнила о Марии Сергеевне. Неизвестно отчего. Просто вспомнились ее взволнованные, большие, горячие глаза. Может быть, то, что испытала Стеша, вспомнив Марию Сергеевну, было угрызением совести? Или сожалением оттого, что не ответила ничем на тот душевный порыв ее, ведь неспроста же, не от скуки Мария Сергеевна увезла ее к себе, бросив все, и неспроста таким взволнованным было ее лицо.
А она, Стеша, в своей беде видела виноватой и ее — Марию Сергеевну — это ее муж, генерал, представлял собой ту неодолимую волю и власть, распорядившуюся жизнью и смертью Курашева, а значит, жизнью и смертью ее — Стеши и ее мальчишек — Сашка́ и Женьки. Никак иначе она думать не могла да и не хотела тогда.
Теперь она обрела своего Курашева. Теперь она уже знала, как мудро и всерьез он видел тогда свое небо там, над океаном. Она сейчас удивилась тому в себе, что нашла силу и право говорить ему на берегу реки, в тайге, что смогла отпустить его в ту ночь. Собственно, сама натолкнула его на мысль, что он нужен полковнику. Она гордилась оттого, что открыла в себе эту силу. Значит, эта сила, только не вызванная к жизни, всегда была в ней.
Вечером посыльный вызвал Курашева в штаб. Это не на полеты.
Вернулся он вместе с Поплавским. Лицо Курашева светилось. Сделалось заметным все, что оставалось в нем от детства. И Стеша, еще не зная ничего, с щемящей нежностью вдруг ясно увидела его таким, каким он был в мальчишках — чуть виноватый, растерянный, с длинными руками, которым он никак не мог найти места, голенастый, нескладный.
Поплавский стрельнул по ней хитрыми глазами и нахмурился, чтобы скрыть улыбку. Когда они, сняв тужурки и фуражки, прошли в комнату, Стеша в фартуке, с ножом в одной руке и полуочищенной картофелиной в другой, требовательно спросила:
— Ребята, что случилось?
— А что — заметно?
— Заметно. Что случилось?
Они переглянулись. И тогда Поплавский своим резким и сухим голосом сказал:
— Мужа твоего орденом наградили. Поняла? Боевого Красного Знамени…
Стеша опустила руки, картофелина упала и покатилась. Она прошла к дивану, где сидел муж, опустилась рядом с ним, закрыла лицо руками, не выпуская ножи. И вдруг неизвестно отчего заплакала. Слезы лились из-под пальцев, она плакала, раскачиваясь из стороны в сторону, точно баюкая то горькое и светлое, что накопилось за все эти дни, что наконец переполнило и хлынуло через крап, наотмашь.
Кто-то вынул нож из ее руки. В комнату входили люди. Они шли и шли, а она ничего этого не видела и не знала.
Потом она пришла в себя, и первый, кого она увидела, был полковник Поплавский. Лицо его было смертельно бледным. Он понял, что произошло с ней. А стол уже накрывали, летчики открывали банки, звенела посуда, всем властно распоряжалась Жанна.