руководства неоднократно возвращается к этому моменту, растягивая момент «ломки подозреваемого», так драматично спрессованный в метафоре взрыва [KUBARK 1963: 66]. Так, мы узнаем, что «способность к сопротивлению снижается дезориентацией» и путаницей, вызванной обрывом связей подозреваемого с его окружением и погружением его в странную среду [KUBARK 1963: 50]. В результате субъект приходит в состояние «внушаемости» и даже «потери автономии», когда он склонен пойти на уступки требованиям следователя [KUBARK 1963:85,40]. Всего этого, как поясняет «КУБАРК», можно достигнуть с помощью вышеописанных «ненасильственных техник».
Ненасильственное ведение допроса не подразумевает отсутствия давления. Напротив, целью является создание максимального давления внутри допрашиваемого. Его сопротивление истощается, его желание сдаться укрепляется, и наконец он побеждает сам себя [KUBARK 1963: 52].
Описание Штайнхардтом собственного допроса зловещим образом следует ключевым пунктам этого сценария, от физической и психологической дезориентации до самого самоуничтожения. В кратком изложении этого пути его навязчивое mapierd («я потерян», «я теряю контроль», «я пропал») в меру возможностей языка выражает момент, когда мир субъекта и его «образ себя самого в этом мире взрываются».
Как отмечается в «КУБАРКе», этими техниками допроса часто пользовались следователи в СССР [KUBARK 1963: 100]. Исследования ЦРУ и Министерства обороны США по советским техникам сходным образом выделяют те же основные этапы сценария допроса: разрыв связей подозреваемого с внешним миром, создание дезориентации и запутывание с целью ослабить сопротивление и привести к признанию [Hinkle, Wolff 1956: 125–130; Hilden 1958: 61–62][230]. Жертвы допросов в СССР часто описывают яркие картины методов допроса НКВД и их воздействия на подозреваемого. В своих мемуарах «Мой век: одиссея польского интеллектуала» А. Ват создал яркую картину остранняющего действия методик изоляции, использовавшихся в штабе НКВД на Лубянке в 1940 году:
Здесь правилом было строгое непрерывное заключение, обрыв связей с внешним миром, миром настоящих реальности и логики, чтобы привести заключенного, путем истощения его ума и моральной деградации, во вселенную, которая является не вымышленной, как обычно полагают, но принципиально другой, управляемой неясными заключенному законами [Ват 2006].
В своем «Архипелаге ГУЛАГ» А. И. Солженицын описывает методы допроса, призванные привести в «смятение» и очень напоминающие «Алису в Стране чудес», то есть технику запутывания [Солженицын 1991,1: 82–83]. Так, метод «психологического контраста» был основан на неожиданной перемене тона следователя и часто подкреплялся «звуковым способом», «световым способом» и искусственной бессонницей, чтобы «мутить разум, подрывать волю», так что «человек перестает быть своим “я”» [Солженицын 1991, 1: 87]. В ответ на это остраннение личности на допросе Солженицын советует заключенному проститься с жизнью, как только он входит на допрос:
Надо на пороге сказать себе: жизнь окончена, немного рано, но ничего не поделаешь. На свободу я не вернусь никогда. Я обречен на гибель – сейчас или несколько позже, но позже будет даже тяжелей, лучше раньше. Имущества у меня больше нет. Близкие умерли для меня – и я для них умер. Тело мое с сегодняшнего дня для меня – бесполезное, чужое тело. Только дух мой и моя совесть остаются мне дороги и важны.
И перед таким арестантом – дрогнет следствие!
Только тот победит, кто от всего отрекся!
Но как обратить свое тело в камень? [Солженицын 1991, 1: 98–99]
(Курсив мой. – К. В.).
Сознательное самоостраннение, имеющее целью превратить свое тело в камень, это естественная реакция на осознание крайней уязвимости тела. Описание допросов Солженицыным известно ужасающе подробным списком физических и психологических пыток, использовавшихся советскими следователями. Идя своим путем от жестокого и ранящего самоостраннения к само-остраннению самозащиты, Солженицын встречает на финише Шкловского. Их тексты завершает одна особенная метафора самоостраннения – тело, обращенное в камень.
Похвала лжи: самоостраннение и перевоспитание
Штайнхардт ссылается на этот параграф из Солженицына в предисловии к «Дневнику счастья», называя его одним из немногих достойных ответов на полицейский допрос [Steinhardt 1997:6]. Однако для описания допроса, открывающего «Дневник», характерен лихорадочный поиск своего собственного решения. Допрос построен вокруг одного кажущегося безобидным вопроса: разбивал ли Штайнхардт стакан на званом обеде. Сначала он не может ответить просто потому, что не помнит, так что следователь услужливо предлагает ответ: сознайтесь, не стоит напрягаться, чтобы вспомнить, что было на самом деле. Вопрос кажется незначительным, а давление на спрашиваемого – огромным, так что есть большое искушение уступить. Однако, как вскоре понимает Штайнхардт, как только он бросит попытки вспомнить факты, «психологически предастся отдыху» и сдастся на милость дознавателя, он уже на пути к огульному признанию, и тогда он «пропал» [Steinhardt 1997: 13].
Усилием памяти и ясного рассудка он устанавливает для себя, что действительно разбил стакан, и рассматривает возможность сказать правду, причем, тут же добавляет он, правду объективную: «Если я признаю, что разбил его, я говорю правду (объективную правду), а коль скоро я говорю правду, я должен идти до конца и признать, что Него высказывался против режима. (Это и есть цель ночной встречи)» [Steinhardt 1997: 12–13] (Курсив автора). Добавление в скобках (объективную правду) отмечает тот самый момент, когда для Штайнхардта вопрос, говорить ли объективную правду, оказывается спорным. Ведь с этого момента правда делится на категории: есть разные ее типы, виды и степени, и вот уже появляется возможность высказать другую правду, не объективную. Для Штайнхардта говорить объективную правду было самым базовым моральным законом внешнего мира. В допросной, однако, эта объективная правда переименовывается в правду факта, которая предстает не только суженной и опрощенной, но и морально скомпрометированной. Ведь следователям не нужно ничего, кроме этой правды факта, точных воспоминаний Штайнхардта об обеде. Оказавшаяся осведомительницей подруга не лжет, но повторяет объективную правду «с точностью памяти компьютера» [Steinhardt 1997: 12]. Проблема в том, что, как только на сцене появляется следователь, эта правда становится объектом экстраполяции, глубоко ее политизирующей и превращающей в доказательство вины. Штайнхардт описывает типичный диалог между дознавателем и подозреваемым: «Вы были в доме Георге Флориана? – Да». Но вместо этого невинного ответа следователь записывает «Да, я признаю, что бывал в конспиративном жилье на улице… номер дома… где вступал в преступные отношения с фашистом Георге Флорианом» [Steinhardt 1997: 169]. Сходным образом объективно правдивые ответы Штайнхардта – да, он разбил стакан – будут приравнены по пристрастной логике дознавателя к обличающему свидетельству против его друга Него: разбитый стакан послужит доказательством напряженной обстановки во время обеда, так как Него высказывался против режима.
Поэтому Штайнхардт отказался отвечать на вопрос о разбитом стакане, не соглашаясь ни просто подтвердить версию следователя, ни сказать объективную правду. Вместо