этого он находит «третий выход, неожиданный и странный: ложь» [Steinhardt 1997: 14]. Чтобы не обвинить своего друга, он упрямо утверждает, что не может вспомнить эпизода с разбитым стаканом, хотя на самом деле осколки стакана четко отпечатались в его памяти. Эта простая ложь заключает в себе возможность понять и предвидеть логику допрашивающего и составить ответ, который последний сочтет невинным и никого не изобличающим. В то же время от Штайнхардта требуется отречься от своих прежних ценностей, таких как объективная правда, чтобы выразить фундаментальную истину, в которую он верит, – свою и Него невиновность. Это опасный путь, поскольку, как объясняет «КУБАРК», давление на подозреваемого с целью заставить его отречься от своих ценностей – это конечная цель допроса:
По мере того как виды и звуки внешнего мира выцветают, его важность для допрашиваемого также снижается. Мир заменяют допросная, два ее обитателя [подозреваемый и следователь] и меняющиеся отношения между ними. По мере допроса субъект раскрывается или закрывается скорее в соответствии с ценностями мира допроса, чем мира внешнего [KUBARK 1963: 58].
Странное решение Штайнхардта обусловлено отречением от ценностей внешнего мира, но вместо принятия ценностей мира допросной (здесь – безоговорочного признания) он пересматривает свою систему ценностей и предпочитает солгать, чтобы не исполнить желание дознавателя, то есть не обвинить себя и друга. Поступая таким образом, он преодолевает то, что американские психиатры назвали «дополнительной уязвимостью высокоморальных людей» в допросах в советской манере, – «тот факт, что им трудно солгать при любых обстоятельствах» [Hinkle, Wolff 1956:141]. Решение Штайнхардта вызвано возможностью дистанцироваться одновременно от ценностей как внешнего мира, так и мира допросной. Его похвала «странной лжи» очень напоминает знаменитые строки Иосифа Бродского: «Подлинная история вашего сознания начинается с первой лжи. <…>…моя первая ложь была связана с определением моей личности. Недурное начало» [Бродский 2000: 74]. Первая ложь Бродского поразительно напоминает ложь Штайнхардта – он отказывается признать правду о себе, свое еврейство, которое по извращенной логике режима его компрометирует. Эта ложь становится основой освобождающего искусства повседневного остраннения себя и мира. «Изречение Маркса “Бытие определяет сознание” верно лишь до тех пор, пока сознание не овладело искусством отчуждения; далее сознание живет самостоятельно и может как регулировать, так и игнорировать существование» [Бродский 2000: 69].
Первая ложь Штайнхардта также «связана с его идентичностью». Как и Бродский, он придумал эту ложь, когда сама эта идентичность стала основанием для обвинения: «…вас обвиняют не в том, что вы сделали, но скорее в том, кто вы такой» [Steinhardt 1997: 240]. В остранняющем свете допросной он понял, что его прежние ценности, само его существо, обращены против него. Согласно руководству «КУБАРК», такое самоостраннение или потеря автономности ослабляет сопротивление и заставляет подозреваемого признаться и разгласить всю информацию, которой тот обладает. В этот момент допрос может считаться успешно законченным. Но это не относилось к советской системе, где последней стадией допроса было обращение и «перевоспитание» подозреваемого, целью которых должно было стать появление «нового человека» – процесс длительный, часто продолжавшийся и во время заключения[231]. Румынская тайная полиция Секуритате проводила, возможно, самые масштабные и жестокие эксперименты по перевоспитанию. Самым известным и хорошо изученным его центром была тюрьма Питешти, и в ней был разработан подробный, пусть и экстремальный сценарий перевоспитания[232]. Осведомитель, специально подбираемый для того или иного заключенного, помещался с ним в одну камеру, чтобы стать узнику «лучшим другом». Когда цель была достигнута и тот близко узнавал заключенного, то немедленно оборачивался против него. Он придумывал пытки, которые были тем ужаснее, чем более индивидуально подобраны. Например, верующих заставляли есть фекалии и благодарить за «причастие». Эти жестокости были призваны заставить заключенного отринуть все свои прежние ценности. Затем требовалось написать вымышленную автобиографию, составленную из лжи, наговоров на себя и сфабрикованных обвинений в отношении других. Узник считался окончательно перевоспитанным, когда оказывался готов сам стать палачом и подвергать других тем же ужасам. К завершению подобного эксперимента
…обучавшийся будет видеть мир, словно двуликого бога: первое лицо, которое он считал реальным, стало теперь нереальным, второе, фантастическое и уродливое сверх всех возможных представлений, теперь стало настоящим… ложь принята как биологическая необходимость для выживания[233].
Штайнхардту ложь тоже обеспечила выживание. Как и большинство «перевоспитанных» узников, он отказался от прежних ценностей, среди прочего и от объективной истины. Его ложь вобрала в себя травмирующую науку допроса: остраннение от того «я», которое оказалось легко подверженным демонтажу и сборке в соответствии с новой идеологической моделью. Штайнхардт обратил этот урок себе на пользу; отбросив прежнее «я», он не дал «перековать» себя в доносчика. Он солгал о себе, но эта ложь обманывала ожидания следователя, а не следовала им. И вместо того чтобы сочинить себе фиктивную биографию и превратиться в нового коммунистического человека, он взялся за дневник, который задокументировал его превращение в нового человека иного типа – достигнутое им в тюрьме обретение веры.
Писательство, однако, казалось Штайнхардту «рискованным» средством самосозидания, поскольку он считал, что язык осквернен тюрьмой и тоталитаризмом вообще. Поэтому в своих критических работах он обращался к теме «пагубной силы слов, обычно меньше принимаемой во внимание, чем их благотворная сила» [Steinhardt 1991: 61]. Он предваряет свою статью «Все о силе слов» цитатой из Адриана Пэунеску, модного поэта времен Чаушеску, иногда позволявшего себе диссидентские высказывания: «Неважно, что было на самом деле, слова творят из мира все, что хотят». На это Штайнхардт отвечает:
Слова всегда могут замаскировать неприятную или нежелательную действительность или совершить насилие над непричастным. <…> Парадокс странной и непрерывной Победы [слов над реальностью] стал банальностью при тоталитарных и догматических режимах, где упор сделан исключительно на письмо и говорение (как следствие – необходимость в министерстве пропаганды) [Steinhardt 1991: 62] (Курсив мой. – К. В.).
Выразить то, что он считал своим новым «я», в словах всегда было нелегкой задачей; так, после крещения в тюремной камере Штайнхардт восклицает:
…новый, я новый человек… Все, что было старым, прошло, смотрите, все новое… Новое, но неназываемое. Слова, их я не могу найти, кроме банальных, устаревших, тех, что я использую всегда. Я в центре мелового круга из известных слов и из идеалов, изъятых из обыденного пейзажа [Steinhardt 1997: 84].
Ссылаясь здесь напрямую на «Кавказский меловой круг» Брехта, Штайнхардт добавляет свой штрих: перегруженный рутиной меловой круг состоит из слов, а пленник его – человеческое «я». «Пагубная сила» слов коренится в деградации, которую он детально описывает: «Налицо деградация. В начале было Слово,