там был, кстати. Меня однажды позвали преподавать в летнюю школу в Миддлбери, так это оттуда недалеко. Никакого музея нет, но кое-что от усадьбы Мартинов осталось, и двухэтажный дом, на втором этаже которого Горький писал “Мать”, любуясь знаменитыми местными закатами, тоже цел. Места вообще литературные и таинственные, в них происходит действие знаменитого романа Ширли Джексон “Вешатель”, посвященного не менее знаменитому исчезновению студентки Полы Джин Уэлден: пошла пешком навестить родителей и бесследно исчезла, и точно так же бесследно исчезли на этой лесной тропе в разное время еще шесть человек. Меня туда тоже водили студенты, лунной ночью, когда кругом серебрился туман; я взвыл от ужаса и потребовал немедленно вернуться в кампус. Что вы хотите, я не модернист, мы люди с пылким воображением. Надо быть в самом деле очень упертым революционером, чтобы среди таких пейзажей писать первое произведение социалистического реализма с несимпатичным Власовым и нереальным Находкой. Но вот он писал, а Андреева создавала уют, и в доме Мартинов в это время господствовала истинно русская атмосфера триумфа и поражения, семейной идиллии на фоне гротеска.
“Горький и Андреева научили супругов Мартин русским выражениям – «черт побери», «спасибо» и «до свиданья». Они прозвали хозяев «Престония Ивановна» и «Иван Иванович» – хозяева переняли эти обращения. По вечерам все сходились к камину, Буренин играл Грига – Горький полюбил там Грига на всю жизнь. Иногда в гости заходили бывшие миссионеры, недавно вернувшиеся из Японии, – мистер и миссис Нойз. Они были в чем-то сродни Горькому – миссионеру, проповедовавшему в Америке идеи русской революции, – и прониклись к нему безоговорочным доверием. Миссис Нойз умела всякие штуки – ловко изображала эквилибристку на проволоке. Мистер Нойз тоже много чего умел – изображал человека-скелета под ритмичную дребезжащую музыку. Горький одобрительно приговаривал: «Ритм – душа музыки»”.
Так я некогда описывал лето и осень 1907 года в сценарии фильма “Был ли Горький?” – и уже подозревал, что главный перелом в биографии Горького совершился там и тогда. Америка дана нам как идеальный образ чужбины: уехать, чтобы разобраться в себе. Боюсь, что Горький обнаружил там в себе не то чтобы пустоту, но скорее абсолютную необходимость Бога; сам он написал: “Да – для пустой души / Необходим груз веры. / Ночью все кошки серы, / Женщины все хороши”. Это попало потом в “Жизнь Клима Самгина” в качестве модных куплетов, своего рода рефрена эпохи; и действительно: тогда, в припадке общенациональной депрессии, ударились кто во что горазд. Кто-то – в бешеную, оргиастическую эротику, кто-то – в сектантство, прямое, буквальное, хлыстовское, кто-то – в спиритизм и прочие мистические авантюры, а Горький – в богоискательство и ожидание Третьего завета (и на этом пути он неожиданно совпал – с кем бы вы думали? – с Мережковским, который вдруг начал его хвалить).
Тезисов было три, и Горький, по обыкновению, прямо их не формулировал, они вычитываются из его тогдашних текстов. Первый: Бог необходим, ибо без него человек – животное. Его ЕЩЕ нет, мы должны его создать. Второй: Бог-Отец не справился с задачей, необходимо женское божество, Мать (эта идея была модной, в карикатурном виде она воспроизведена в недавней бельгийской комедии “Новейший завет”). Третий: Первый завет был основан на законе, Второй – на милосердии, Третий будет на культуре, ибо только она способна справиться с человеком. Идеи все общеинтеллигентские, довольно простые, как всегда у Горького; отчасти они вытекают из его предыдущей практики, когда он верил, что новое общество построят отверженные. Теперь ему казалось, что Бога создадут поверженные: именно опыта русской революции, потерпевшей столь тотальный и унизительный крах, недоставало новым сверхчеловекам, чтобы стать богами. Этих богов собрал он на острове Капри – в новом Иерусалиме – и там затеял свою богостроительскую каприйскую школу, вызвавшую такое негодование у Ленина.
В это время написал он свои лучшие художественные произведения: “Городок Окуров”, доказывающий, что уютная затхлая Россия никогда не сможет быть иной; “Сказки об Италии” – неровные, но очень сильные местами; повесть “Исповедь”, как раз и манифестирующую эту новую веру. Ленин, приехав на Капри, ее разгромил. Андреева встала на сторону Ленина, за которым – о женское чутье! – ощутила то самое будущее. Луначарский, поколебавшись, перебежал туда же. Горький пережил серьезнейший творческий кризис и волну отчаяния, ярче всего отразившуюся в автобиографической трилогии; на горе советским школьникам, им навязывался именно этот его текст, когда он обозревал свою жизнь под углом нынешней неудачи. В России его стали забывать, считали беглецом на комфортный и богатый юг (напрасно он доказывал в письмах, что юг этот нищий и неудобный для жизни, что он тут не по собственному выбору).
Для людей модерна, как мы помним, тщеславие – фактор не последний. Жизнь казалась неудавшейся, зашедшей в тупик. “День сгоревший хороня, / В бархат траурный одета, / Ходит Ночь вокруг меня”, – написал он в это время (всю жизнь писал стихи и считал себя поэтом). Отношения с Андреевой уже совершенно разладились, она стала подумывать о том, чтобы вернуться в Россию без него, открыть, может быть, свою антрепризу, вернуться к Станиславскому… Изменяли ли они друг другу – трудно сказать. На Капри рассказывают, что Горький не пропускал ни одной горничной. Поскольку главной семейной фигурой русского модерна был треугольник, ревность считалась предрассудком. Андреева томилась, тосковала; спасение же, как всегда, явилось от власти (о, ужасная закономерность!). “Литераторская амнистия, кажись, полная”, – писал ему Ленин; по случаю 300-летия дома Романовых былые политические враги режима были помилованы. Горькому разрешили вернуться.
5
Тут происходит в жизни этого странного союза едва ли не самое интересное: Горький окончательно разочаровывается в политике, Андреева же, напротив, окончательно ею очаровывается. Связь их в это время – не духовная и не плотская, чисто формальная: Андреева – хозяйка салона, где Горький делает смотр новым литературным силам и убеждается, что за время его отсутствия всё сгнило, всё зашло в тупик. Это четкое осознание отражено полней всего в “Русских сказках” – цикле убийственных фельетонов, где для автора нет буквально ничего святого и самое горькое разочарование досталось интеллигентам, которых он полагал солью земли; насчет самой земли, то есть народа, он вообще никогда иллюзий не питал. Он очень быстро понял, что никакой революции нет, а есть распад, который закончится новой тиранией. Он помирился с Лениным после покушения на него, но с 1916 по 1918 год в своей газете “Новая жизнь” писал про него такие гадости, что всю жизнь боялся напоминания о них.
Андреева же, напротив, в восторге от революции. Она не ссорилась с Лениным и не писала о нем “Несвоевременных мыслей”. Она уже не могла быть инструментом воздействия на Горького, он уже не