лежит во зле; и Станиславский в ней ох как не ошибся.
И вот интересно: оба они с Горьким одновременно вышли из моды. Женщину роковую, порочную, вечно юную, ненасытную и неутомимую, расчетливую и обольстительную, как сама жизнь, вытеснил другой типаж, который мы и знаем как женщину Серебряного века: вечно печальная, одухотворенная, меланхоличная – сперва Черубина де Габриак, потом Ахматова. Горький тоже быстро вышел из моды: начался упадок, декаданс, революционность надоела сначала читателю, потом и писателю, весьма чуткому к требованиям публики и сильно зависевшему от нее. Таковы все заложники раннего успеха: они постоянно оглядываются на мнение публики, как на барометр. Но симптоматично, что оба они были актерами во всем, постоянно позировали, друг перед другом в том числе.
Впрочем, до этого перелома в их биографиях – когда реакция простерлась над Россией и оборвала их триумфальные карьеры – было еще десять лет. А познакомились они в 1900 году, когда МХТ поехал в Крым, в Севастополь, показывать чеховскую “Чайку”; все четверо – Чехов, МХТ, Андреева и Горький – были на пике славы.
3
Она этот момент описала подробно и беспристрастно: весна 1900 года, жара, она играет Гедду Габлер, любит пьесу и роль, за кулисы приходят Чехов и Горький, показавшийся ей очень высоким. Горький от смущения басит, чертыхается: “Черт знает! Черт знает, как вы великолепно играете!” – и вдруг она видит его ярко-голубые глаза, замечает сконфуженную улыбку, и сразу он кажется ей ужасно милым. Таким, как ей и виделся по прозе: сердечным. (Вот уж странно было составить о его прозе такое представление! Казалось, ему жаль людей, брезгливость вообще легко принять за жалость.) А дальше они стали встречаться чаще и чаще, и Горький ее совершенно очаровал, поскольку – в этом нет никакой тайны – женщины любят опытных, умелых рассказчиков, а рассказывал он первоклассно. Любят они вообще-то и тех, кто умеет слушать, и это умел он тоже бесподобно, но его рассказы о странствиях, бесконечно повторявшиеся и почти не варьировавшиеся устные новеллы – все это действовало неотразимо. В известном смысле “она его за муки полюбила”, но и за славу, и за то, что за ним всюду ходили толпы, и за то, что его обожали курсистки, студентки и молодая интеллигенция.
В рассказе о начале их отношений – скуповатом и избирательном – она совершенно умалчивает о двух обстоятельствах: к моменту их знакомства у нее был в разгаре, во-первых, роман с Саввой Морозовым, а во-вторых – еще более бурный роман с марксизмом. До вступления в партию было еще далеко, но феноменальная ее способность добывать деньги, впоследствии обеспечившая ей партийную кличку Феномен, была уже известна.
И тут, значит, произошло роковое: Горький стал работать для Художественного театра, написал сначала “Мещан”, потом “На дне”, и стал бывать в театре регулярно, и там увидел Морозова. Познакомился (за четыре года до того он его приметил на Нижегородской ярмарке, но – и́здали). Сам Горький вспоминает так:
“…Я встретил Савву Морозова за кулисами Художественного театра – театр спешно готовился открыть сезон в новом помещении, в Камергерском переулке. Стоя на сцене с рулеткой в руках, в сюртуке, выпачканном известью, Морозов, пиная какую-то раму, досадно говорил столярам:
– Разве это работа?
Меня познакомили с ним, и я обратился к нему с просьбой дать мне ситцу на тысячу детей – я устраивал в Нижегородском манеже елку для ребятишек окраин города.
– Сделаем! – охотно отозвался Савва. – Четыре тысячи аршин – довольно? А сластей надо? Можно и сластей дать. Обедали? Я с утра ничего не ел. Хотите со мною? Через десять минут.
Глаза его блестели весело, ласково, крепкое тело перекатывалось по сцене легко, непрерывно звучал командующий голос, не теряясь в гулкой суете работы, в хаосе стука топоров, в криках рабочих. Быстрота четких движений этого человека говорила о его энергии, о здоровье”.
Ну, не столько об энергии либо здоровье, сколько о невротичности; но Горький видел то, что хотел видеть. Черт вырождения и зарождающегося безумия он в Морозове не замечает или принципиально их игнорирует.
Андреевой тоже запомнилось это время: “Это было во временном помещении, взятом для весенних репетиций, – в театре был ремонт. Помню, за большим столом сидели Немирович, Станиславский, Морозов, Алексей Максимович, Шаляпин, рядом с ним, почти обняв его, Пятницкий”. Горький пришел читать “На дне”, сам разрыдался при чтении. После громового успеха постановки (Андреева играла Настю) она, по собственным воспоминаниям, впервые прилюдно крепко обняла и поцеловала автора. Неприлюдно, стало быть, это не раз уже бывало.
Андреева о многом умалчивает, в мемуарах это оговорено странной фразой: “До тех пор мне в голову не приходило вглядеться в людей не своего круга и жизни, помимо той ее стороны, о которой, к сожалению, я лишена возможности писать правдиво и откровенно и которой поэтому не касаюсь вовсе, – я говорю, конечно, о так называемой подпольной стороне”. Эта темная оговорка сопровождается комментарием: из каких-то опасений она боялась рассказать о революционном подполье. Не очень понятно, чего было бояться в пятидесятые, когда это писалось. Вероятно, речь идет о другом – о том, как расходуются добываемые ею деньги (в частности, средства, активно вытягиваемые из Морозова). Больше того: весь 1903 год вся большевистская партия существовала исключительно на деньги от немецких (только!) постановок “На дне”. Это позволяет составить представление об истинных доходах Горького, о том, как он ими распоряжался, – и о том, зачем Андреевой надо было непременно его к себе привязать. Горький стал для большевиков источником дохода, а вовсе не славы (его участие в делах партии никак не афишировалось). Зачем ему были большевики – вопрос иной. Проще всего сказать, что он страстно влюбился в Андрееву и не мог ей отказать. Способность Горького страстно влюбляться – вообще под большим вопросом: человек он был холодный, несколько женофобный, как все ницшеанцы, и если переживал пароксизмы страсти, то страсти самой простой, физиологической. Ему нужен был товарищ, помощник, любовница, эффектная спутница; в способности женщин к душевному соучастию в собственном творчестве он относился с недоверием, думаю, с тех самых пор, как его первая гражданская жена, Ольга Каминская, заснула во время чтения “Старухи Изергиль”. Представьте, ночью, только что закончив рассказ, он читает его спешно разбуженной женщине. Но он считал эту вещь самым стройным своим сочинением! Она не оценила; и вообще он мало верил в способность женщин любить прекрасное. Женщина у Горького – почти всегда самка, никогда не божество; найти у него обаятельный женский образ почти невозможно. Ниловна, например, совершенно картонная. Так что с его стороны тут тоже был расчет: для всякого молодого драматурга роман с