Когда мы едем назад, солнце уже давно ниже зенита. Тени ложатся чуть косо. Я смотрю, как тонкие лучи, словно темные полоски, расходятся от зрачков его серых глаз к окружности радужки, словно прорисованные тонкой кистью.
– Знаешь, – слова доносятся будто издалека, из какого-то забытого сна, – знаешь, что было сегодня утром, Лиза?
– Ты мне написал. Очень рано, но я все равно проснулась. Я настроена на этот звук – сигнал эсэмэски. В полусне путаю со стрижами. Окна открыты, они проносятся с криками, чуть не влетают.
– Но ты не знаешь, что было перед тем, как я написал. Еще раньше. – Он улыбался. Теперь я смотрела на его губы. – Представляешь, я чуть не прокололся. Накануне вечером забыл мобильник в холле. А еще тебя ругал. Идиот.
– Чуть не прокололся? Значит, все по-прежнему? – Я огорчилась. Вся эта ложь, опасения, осторожность, его страх, необходимость притворятся и врать самой, чтобы сохранить его тайну, – не дай бог все откроется, и тогда… А что тогда? Для меня – ничего хорошего. Скорее всего, я его потеряю. Или, если соглашусь на совсем унизительный компромисс, потеряю, чтобы через некоторое время все возобновилось, когда семья успокоится. В победу над статуей Свободы я уже не верю, и давно. Налаженный, обеспеченный, безопасный быт – и это почти двадцать лет… К такому привыкают насмерть. А тут какая-то шальная любовь… И статуя Свободы в моем воображении получает весы – в ту руку, что свободна от факела. Как Фемида…
– Нет, ты послушай! – ему хочется выговориться, он удовлетворен и приятно расслаблен: плоть на время отступила, и облегчение делает воздушным даже тело, освобождая от тяжести желаний. В такие минуты он неосторожен и слегка приоткрывает себя, но лишь слегка… – Мало того, что я забыл телефон, так было кому подобрать. Короче, Ло все прочитала. Все, что я не стер за день, то есть с утра и до последней эсэмэски. Прощальной.
– А! Но ведь это… Как же…
– И мало того, что она все сама прочитала, так еще и матери дала. И та прочитала тоже. А я уже спал. Они занимались этим, пока я спал.
Я молча смотрю ему в глаза. Зрачки то сужаются, то расширяются. Как он доволен! Ловко выпутался из безнадежной ситуации и сейчас может спокойно и со вкусом все рассказать. Смакуя детали… Опасность миновала, вот как он находчив и быстр. Мне очень горько. Теперь я понимаю его вчерашний гнев. Понимаю, что чувствуешь, когда твои письма прочитаны чужими глазами. Отвратительно.
– И что ты ответил? – пусть расскажет, если его это радует.
– То, что считаю нужным отвечать в таких случаях. – Голос звучит неторопливо и важно.
Наверное, что-то случилось с моим лицом, потому что в его глазах появляется испуг. Тревога. Боль.
– Лиза!
Я отворачиваюсь. За окном уже мелькают унылые строения пригорода. Какие-то гаражи, бесконечные гаражи, разрисованные скучными яркими граффити.
– Лиза! Что ты?
– Ничего. Просто скоро выходить… – И, по-прежнему глядя в окно, я думаю: в таких случаях… в таких случаях… А интересно, он сказал своей дочке, что чужие письма читать не полагается? Или это только чужим не полагается, вроде моего Сашки, а своим – можно? Все можно? Спросить или не спросить? Нет, не стоит. И так ясно.
– Не беспокойся, все в порядке, – утешает он. – Они поверили, так что все ОК.
Мы выходим, и он, не замечая некоторой моей потерянности, быстро целует меня у метро. Дальше наши пути расходятся.
Наконец я одна. Ранена. Но жива. Я знаю, что будет дальше: до первой его эсэмэски я буду привыкать к мысли, что я одна – навсегда. Если времени пройдет достаточно – а он мастер пауз, – затоскую, потом приду в отчаяние. А потом раздастся этот стрижиный клич – вот она, эсэмэска! Вот он, помнит обо мне! Я не одна! Я нужна ему! Я – любима!
Да, так и будет. Вот он каков. Но, какой бы ни был, я не могу без него жить. Какой бы он ни был… Ну и странные же у них отношения с дочерью: ведет себя вовсе не как дочь – как жена. Ревнивая жена. И я вспоминаю, как он говорил о моем Сашке. Что ж, Сашка защищал меня, потому что чувствовал: больше некому. Не себя защищал, это неправда, а меня. Неумело, по-детски, мой сын пытался играть роль взрослого мужчины – ведь отца рядом не было. Да и быть не могло – Мите давно все равно. Может быть, и крошка Ло делает то же и оттого же, что мой сын? Зеркальная ситуация? Нет, жене не может быть все равно. Хотя что я знаю о ней? О них? Только то, что она с ним живет. Спит. Не забывай об этом, Фокси. Не забывай. А иначе однажды придет настоящая боль. Вытерпишь ты ее? Подумай. Ну, забывай иногда, без этого, конечно, нельзя, забывай – но не забывайся…
И я вошла в подъезд «Зоны К». Тяжелая дверь высотного дома захлопнулась.
* * *
Александр Мергень вытянулся на кожаном диване в своем кабинете. Диван был старинный, отцовский. По потолку вился плющ – от стены к окну. И это тоже почти как у отца. Но чего-то главного нет. Того, что делало отца таким особым. Особенным. Таким сильным. Значительным…
Дела нет. Делá есть – а дéла – нет. И не было. Интереса настоящего нет. Страсти… Александр Мергень горько усмехнулся.
«Странная эта Лиза, – думал он. – Странная и страстная. Удивительная. Она и сама – страсть. Сама страсть. И все, что она ни делает, все – со страстью. Изучает лисиц. Любит его. Загадка! Дар? Да, она талантливей его. Именно в этом талантливей.
Но – пора кончать. Все это безумие пора как-то кончать. Работать невозможно, думать ни о чем больше невозможно… Сосредоточиться нельзя.
И – опасно. Главное – опасно. Когда он приехал, то есть якобы пришел из Музея, все в доме было как-то слишком спокойно. Нет, пора кончать. Эта любовь избавила его от других, мелких вожделений – чего он, собственно, и просил. У Бога, в которого не верил, у судьбы, в которую… пожалуй, верил…
Пусть все вернется на круги своя, к тому ведь и идет. Ну, останусь один. Один за надежной спиной Аликс, за чьей спиной, в свою очередь, – каменная статуя с факелом в руке и в венце с острыми шипами. Шипами, обращенными не внутрь, а наружу. Добро с кулаками. Свобода с шипами, вроде кастета.
Останусь один… Да и сил уж не хватает таскаться по лесам».
Под локоть толкнуло теплое, упругое тело, словно пружина в меховой шкурке, – кошка вытянулась вдоль бока и замурлыкала. Новая кошка, не та абиссинка, похожая на Деготь и закончившая свою жизнь отчаянным прыжком за птицей – за тенью птицы, быть может. Наверное, ей показалось, что и она может летать. И прыгнула, вытянув вперед когтистые лапы…
Да, кошка – это кошка. Пусть мурлычет. Пока жива.
Нет, хватит. Постепенно спустим на тормозах. С Лизой это будет непросто – выдержит ли, бедная, бедная моя девочка? Непросто… И очень просто: она так горда, что достаточно отвечать на эсэмэски реже, видеться еще реже, самому никуда не звать и не писать. Не слать ей этих птиц. Она поймет – и немедля. Стихнут крики эсэмэсок – настала осень, и стрижи улетели. Вот и все.