говорит девочкам (обе не спали): «Помолимся за дедушку». И когда он опустился на колени у постели, до него донеслись нежные детские голоски младших сестер и приглушенный мягкий голос девушки, которая учила их молитве, и это поистине ангельское пение перемешалось с величественным гулом моря и ветра и в своей чистоте, безмятежной и ужасной, заглушало сиплый, задыхающийся шепот умирающего.
— Я поклялся никому не рассказывать, Габриэль, — наклонись пониже! Я слаб, а в той комнате не должны расслышать ни слова, я ведь поклялся никому не рассказывать, но смерть позволяет нарушать подобные обеты. Слушай — и ни слова не упусти из того, что я говорю! Не отводи глаз, не смотри в комнату — она навеки осквернена кровавым следом моего преступления! Тише, тише, тише! Дай мне сказать. Теперь, когда твой отец умер, я не могу унести с собой в могилу эту отвратительную тайну. Вспомни, Габриэль, постарайся вспомнить те времена, когда я еще не был прикован к постели, десять лет назад и раньше… Вот что! Это было месяца за полтора до смерти твоей матери, так тебе легче будет вспомнить. И ты, и все остальные дети были тогда в той комнате, с матерью, и, наверное, спали. Был вечер, не очень поздний, всего-то часов девять. Мы с твоим отцом стояли у двери и смотрели на вереск при луне. Твой отец тогда до того обнищал, что ему пришлось продать лодку, а никто из соседей не желал брать его с собой в море — никто из соседей не любил твоего отца. Так вот, тут мы увидели, как к нам направляется незнакомец, человек очень молодой, с ранцем за плечами. По виду — настоящий знатный господин, хотя одетый бедно. Он подошел к нам и сказал, что смертельно устал и уже не попадет в город до ночи, и попросил пустить к себе переночевать. И твой отец сказал: да, если только тот не будет шуметь, поскольку его жена больна, а дети спят. Молодой человек ответил, что и сам хочет только поспать у огня. Мы не могли дать ему ничего, кроме черного хлеба. У него с собой были припасы получше, и он открыл свой ранец и достал их, и… Габриэль! В глазах темнеет… дай попить! Что-нибудь попить, у меня в горле пересохло.
Габриэль, смертельно бледный, молча налил в чашку сидра из кувшина на столе и дал старику. Сидр — не самое сильное укрепляющее средство, однако на старика он подействовал мгновенно. Тусклые глаза заблестели, и он продолжил тем же шепотом:
— Он, похоже, торопился вытащить еду из ранца и уронил на пол кое-какие мелочи. В числе прочего был бумажник, который твой отец поднял с пола и вернул молодому человеку, и тот убрал его в карман сюртука, а с одной стороны в бумажнике была прореха, и в ней виднелись банкноты. Я их видел, и твой отец тоже (не отодвигайся, Габриэль, нагнись поближе, нечего мною брезговать). Коротко говоря, он поделился с нами едой — по-честному, — а потом сунул руку в карман и дал мне четыре или пять ливров, после чего улегся у огня спать. Едва он закрыл глаза, как твой отец посмотрел на меня, и взгляд его мне не понравился. Твой отец уже некоторое время вел себя с нами очень резко, а все от отчаяния — его огорчала и наша бедность, и болезнь вашей матери, и что вы, детишки, день-деньской плакали и просили поесть. Поэтому, когда он велел мне пойти и купить дров, хлеба и вина на полученные деньги, мне отчего-то не захотелось оставлять его один на один с незнакомцем, поэтому я отговорился — сказал, мол, уже поздно и сегодня в деревне ничего не купишь (истинная правда). Но твой отец рассердился и велел мне пойти и сделать, как велено, а если лавка закрыта, стучать, пока не откроют. И я пошел, поскольку страшно боялся твоего отца, да, впрочем, и все мы тогда боялись его, но так и не сумел заставить себя далеко отойти от дома — боялся, вдруг что-то случится, хотя и не осмеливался прямо думать об этом. Сам не зная зачем, минут через десять я подкрался к лачуге на цыпочках, заглянул в окно и увидел… Господи, помилуй его, Господи, помилуй меня! Я увидел… я… Дай мне еще попить, Габриэль, я опять не могу говорить — дай попить!
Голоса в соседней комнате утихли, но в последовавшей тишине Габриэль услышал, как сестры целуют Перрину и желают ей спокойной ночи. Все три ложились спать.
— Молись, Габриэль, и научи своих детей молиться, чтобы отец твой обрел прощение там, куда ушел. Я видел его так же ясно, как тебя сейчас, — он стоял на коленях рядом со спящим, и в руке у него был нож. Он вытащил бумажник с деньгами из кармана незнакомца. Хотел взять его себе — но на миг замер и задумался. Думаю — о нет, нет, я уверен! — он сомневался, уверен, он хотел положить бумажник на место, но именно в то мгновение незнакомец пошевелился и приподнялся на локте, словно просыпался. Тогда твой отец не мог больше противиться дьявольскому искушению, и я увидел, как он занес руку с ножом, но больше не увидел ничего. Я не мог смотреть в окно, не мог ни отойти, ни закричать, так и стоял, повернувшись к дому спиной, и дрожал с головы до ног, хотя стояло жаркое лето, и не слышал никаких криков в комнате позади — не слышал ни шороха. От страха я потерял счет времени и не знал, сколько простоял там, пока скрип открывающейся двери дома не заставил меня обернуться, и тогда я увидел перед собой в желтом свете луны твоего отца, державшего на руках окровавленное тело бедняги, который разделил с нами свой хлеб и спал у нашего очага. Тише, тише! Не надо стонать, не надо так плакать! Только в подушку. Тише! Ты же разбудишь всех в соседней комнате!
— Габриэль, Габриэль! — воскликнул голос за занавеской. — Что случилось? Габриэль! Впусти меня, позволь побыть с тобой!
— Нет, нет! — Старик собрал последние силы, пытаясь перекричать ветер, который именно теперь завыл громче прежнего. — Останьтесь там, ничего не говорите, не выходите — я вам приказываю! Габриэль! — Голос его понизился до слабого шепота. — Приподними меня в постели, ты должен дослушать все до конца, приподними меня, я задыхаюсь, мне трудно говорить. Нагнись ко мне и слушай, я уже мало что смогу сказать. О чем