Получается, что и сестинские крестьяне назначают свои свиданья у кобылы под хвостом…
Ко времени рождественской распродажи босоногие крестьяне, естественно, исчезают, а бронзовый круп лошади присыпан легким снежком. Однако их жены раскладывают под припорошенными навесами ларьков расписанные алой глазурью фигурные пряники, которые принято вешать на елку: лошадок с седлом и сбруей из сахарной пудры, младенцев, ангелов, сердца, маленьких коров и детишек, держащих друг дружку засахаренными ручонками. В каждый фигурный пряник, в самую середину, впечено маленькое зеркальце, в котором предстоит отразиться серебряной бахроме и пламени елочных свечей. Такую лошадку с сахарной сбруей я могу взять в руку, поднять над головой, взглянуть в зеркальце, и в нем отразится все тот же главный герой моего игрушечного города — бронзовый бан на лошади с припорошенным крупом. Ангелы, должно быть, смеются надо мной, кривя нарисованные на рисовой бумаге личики, а дед покрепче берет меня за руку: «Нам пора дальше»…
Дальше — это может означать, — к зубчатой железной дороге, начинающейся за площадью Елачича и ведущей поблескивающими черной смазкой рельсами в Верхний город: после того, как дверцы закрываются и звучит гудок, поезд выпускает два мощных выдоха пара, а затем черное колесо у него под брюхом начинает цеплять зубцы покрытых смазкой рельс. В Верхнем городе можно прислониться к каменной стене, втянуть голову в плечи и в тщетной надежде на то, что крепостная пушка выпалит еще раз, в неурочное время, посмотреть на башню.
Разумеется, можно обернуться и посмотреть в другую сторону, вниз, но там я опять увижу конный монумент, у подножия которого уже столько кружил, держась за дедовскую руку, и серые, похожие на шляпки грибов, крыши ярмарочных ларьков. Дверь на входе в большую кофейню не привлекла бы к себе моего внимания, хотя именно туда Капитанша затащила своего мужа, подвела к столику с социалистическими эмигрантами 1934 года, которые приветствовали его раскачивающимся, как маятник, между стоицизмом и иронией тоном давнишних, а значит, ко всему притерпевшихся эмигрантов:
— Ну-ка объясни, а ты-то здесь как оказался?
— Точно так же, как вы, только на несколько лет позже, — колко отвечает он, окидывая торопливым взглядом мраморный столик, за которым сидят оба интеллектуала, Вурлиц и Зинцхайм, и по состоянию дел на столике опознавая безнадежную ситуацию, в которой пребывают они оба, — на столике высятся шесть стаканов с водой и только две маленькие чашечки кофе. Колкое капитаново «Точно так же, как вы» означает, разумеется, не общее социалистическое прошлое, а совместное роковое несоответствие требованиям Нюрнбергских законов, вследствие чего им приходится встретиться за мраморным столиком в кафе на площади Елачича, заказав шесть стаканов воды и две маленькие чашечки кофе.
— Ну, а здесь-то вы чего дожидаетесь? — возвращает Капитан мяч в игру, мысленно прикидывая, как его срежут.
— Мы? Мы ждем конца света, — говорит Зинцхайм, тогда как Вурлиц, молча кивнув, залпом осушает один из шести стаканов.
— Шутки в сторону, — говорит Капитанша. — Чем вы тут занимаетесь — в практическом смысле?
— Я пишу заметки и учу хорватский, — говорит Зинцхайм.
— Я пишу заметки и учу русский, — говорит Вурлиц.
И тут же они, если так можно выразиться, принимаются осыпать Капитана с женой крошками из заметок, которые пишут в зарубежные газеты и в информбюро Интернационала. Они говорят о совершенно непредставимой взаимной ненависти сербов, хорватов и словенцев, о парализующем централизме Белграда, который понапрасну прослыл во всем мире альфой и омегой югославской государственной мудрости и с которым на самом деле никто не считается всерьез, о правительственных охотах, устраиваемых премьер-министром в конфискованных угодьях эрцгерцога Фридриха, об охотах, в ходе которых послов и консулов других государств кормят с тарелок, на которых по-прежнему красуются монограммы дома Габсбургов, о том, что, вопреки всему, эта страна вполне могла бы стать замечательно пригодной для жизни.
— Строго говоря, наш Зинцхайм стал хорватским патриотом, — вступает в разговор Вурлиц. — Его еще в парламент выберут, когда он наконец выучит язык!
Затем разговор переходит на международное положение, на еще, судя по всему, не утоленный аппетит рейхсканцлера, которому подавай все новые страны, все новые жизненные пространства, все новые народные массы, все это говорится неизвестно в который раз и анализируется тонко и проницательно, но и здесь царствует все тот же императив (Тебе надо — куда? Тебе надо — когда? Тебе надо — сколько?), а Капитан заказывает четыре чашечки кофе и платит уж заодно и за те две, что успели выпить Вурлиц и Зинцхайм, платит, не поведя и бровью, потому что происходящее можно назвать инвестицией в процесс сбора информации, которую можно будет затем продать Кнаппам в их роскошных апартаментах в Верхнем городе. Крупицы информации, которыми его осыпают здесь, Капитан подаст к столу богачей и залюбуется эффектом, как господин на садовой скамье, потчующий крошками воробьев, поскольку сам Кнапп не больно-то горазд выслушивать новости и оценки, доносящиеся из лагеря левых.
Мне-то, конечно, до этой Гекубы дела нет. Мне куда больше нравится следовать за Соседом, ведущим меня по довольно крутой и порядком разбитой мостовой из Верхнего города в Нижний с его по-средневековому темными и узкими улочками, практически не улицами, а туннелями. В туннеле я вижу нишу, — свет свечей падает на статую Богородицы, у ног которой стоит скамеечка, заставленная цветами и усеянная ветками. В нише на крючке болтается ведерко со святой водою, а у ног черной мадонны лежат розово-красные восковые свечи, розово-красные восковые фигурки, — это подношения: Мария, Матерь Божья, помоги нашей скотинке выздороветь, — молятся здесь те же самые крестьянки, которые, годовыми кольцами разойдясь вокруг бана, торгуют фигурными пряниками с впеченными в них зеркальцами.
Разумеется, по городу можно бродить часами (хотя и не вечно), даже если приходится цепляться за руку дедушки, но, как я от этого ни уклоняюсь, пришла пора вытянуть первую карту из карточного домика меблированных комнат, — вытянуть, повертеть в руках, рассмотреть попристальней. Скорее даже — две первые карты, потому что Капитану удалось снять у вдовы Батушич на Илице аж две комнаты, жилую и спальню, — и обе, разумеется, меблированные. Как же это ему удалось снять две большие красивые комнаты, да к тому же на лучшей улице во всем городе? Сбылся ли сон о наполненной дерьмом ванне, который, по словам баронессы Элеоноры Ландфрид, сулил удачу, бесконечную удачу? Начал ли он сбываться, или неслыханную удачу надо списать на счет обстоятельств, а именно на то, что талантливый 24-летний сын вдовы две недели назад умер от туберкулеза? Кисловатый запах, оставленный дезинфекционной бригадой, еще шибает в ноздри, когда разгуливаешь туда-сюда по обеим комнатам. Капитанша даже отказывается сначала въезжать, она боится того, что санитары уничтожили не все палочки Коха и эти давным-давно забытые бациллы одолеют мое младенческое «я», оно и без того такое бледное, и даже морковный сок, прописанный венским педиатром, не может согнать эту бледность! Но тут уж, — и совершенно по делу, — рассердившийся Капитан зарычал на нее: «Ты и в день Страшного суда спросишь о том, не прекратилась ли подача холодной и горячей воды!» Итак, в конце концов, карта вдовы Батушич оказалась вытянута, и таким образом я получаю возможность собственными глазами увидеть одетую в траур вдову; правой рукой, на которой браслет из крупных черных деревянных шариков, смахивающих на жемчужины, она указывает на картину в бледно-зеленых тонах, — дикие утки в зарослях камыша: «Эту картину написал мой сын!» То, что обыкновенный сын обыкновенной вдовы может нарисовать диких уток и они будут выглядеть как живые, производит на меня необычайное впечатление; его безвременная смерть мне, напротив, ничего не говорит, потому что я не могу представить ее себе по-иному, нежели в виде черных деревянных шариков, перекатывающихся на запястье у вдовы, а они внушают некоторую оторопь, но никак не ужас. И все же какой-то ужас, очевидно, запал мне в душу, потому что я начинаю требовать, — и с отвратительной настойчивостью, — чтобы Капитан каждый вечер рассказывал мне какую-нибудь историю, хотя раньше, — и в Вене, и потом в Винденау, — я не придавал значения способности Капитана строить из себя Гарун-аль-Рашида. Капитан удовлетворяет мою новую потребность (особенно неуместную, потому что ее возникновение вписывается в период между мюнхенским сговором, чешской всеобщей мобилизаций и «Хрустальной ночью»), повествуя в духе романа-фельетона про братика и сестричку, которых зовут Пауль и Паулинка. Пока родственники Капитана, остающиеся на территориях, на которых владычит рейхсканцлер, претерпевают главным образом политически окрашенные потрясения, приключенческие истории про Пауля и Паулинку, милостью Капитана Гарун-аль-Рашида, звучат на сон грядущий успокоительно.