Ещё горше стало на душе. Выпил и третий бокал, машинально понюхал кусочек сыру. Вино убивало злость, державшую его в напряжении, однако рану, которая сочилась жалостью к самому себе — только растравляло. Аж застонал он и потянулся к почти порожнему графинчику.
В это время кто-то рядом кашлянул — так, со значением. Поднял глаза — и едва не перекрестился, чего не делал уже очень давно.
…Ресторанный буфетчик привык уже ничему не удивляться. Но когда в зал вошёл полицейский надзиратель с Листовской шахты, сделал брови «домиком». Полицейский был в простом пиджаке и помятых брюках, выпущенных на сапоги. Прошёл к свободному столику, уселся — носом в портьеру — и потребовал коньяку с козинаками.
А вскоре явился угрюмый мужик, по всему виду шахтёр: какой-нибудь штейгер или мастер. Только раз поднял глаза на буфетчика — и не дай Бог в них второй раз заглядывать. Он тоже стал пить в одиночку.
Буфетчик перевернул пластинку. На другой стороне Шаляпин пел «Не велят Маше…». Прошло какое-то время, и полицейский, подхватив за горлышко свой графинчик, направился к столу угрюмого шахтёра
— Господин Саврасов, если вы не против…
И, пока Роман соображал, чем обязан столь необычному представлению, с горестным вздохом уселся рядом, продолжая плести языком непонятные сети.
— Пути Господни неисповедимы! Готов был увидеть… Только не вас! Постигнуть цепь закономерностей, которые кажутся нам необъяснимыми, противуестественными…
Он говорил туманно, пространно, как любят говорить люди, которым доставляет удовольствие сам процесс прослушивания различных слов, тут же рождённых их самодовольной фантазией. Роман смотрел на него и испытывал желание проснуться. Появление в ресторане надзирателя, да ещё в партикулярном, то бишь — в штатском, платье, только подтверждало, что весь кошмар его разлада с Нацей — дурной сон. Он постарался встряхнуться, напрячь своё внимание, но не проснулся, а лишь стал постигать то, о чём говорил полицейский.
— …кроме вас никто не мог его убить. Последний раз черкеса Карима видели около пяти часов вечера. Как раз после той ночи, когда их компания во главе с Али (а что под масками были именно они, вы знаете не хуже меня) зверски избили одного из забастовщиков — проходчика Монахова. По всем приметам, Карим отлучился из конторы… гм… по нужде. Мне это позже пришло в голову, я исследовал заднюю стенку дворового клозета, которая недалеко от временной пристройки, то есть от вашей конторки. Там две доски свежими гвоздями приколочены. И мне представилось, как вы его подстерегли и, когда он, находясь в… так сказать, неудобном положении, через проём в задней стенке тюкнули, скажем, тормозным коногонским ломиком.
(«Коногонский кнут сзади на шею накинул», — мысленно поправил его Роман).
— Ну, а там… вкинуть в порожний вагончик, забросать затяжками и спустить в шахту — для начальника движения труда не составило. Другой человек или, во всяком случае, не связанный с вами, этого сделать не мог. Не зря плитовые утверждают, что Роман Николаевич даже затылком всё видит.
Вот тебе и пробуждение! Только этого ему не хватало, чтобы протрезветь, отрешиться от мыслей о семейном скандале.
— Я не знаю, о чём вы, ваше благородие? — И поднял на полицейского холодный, налитый свинцовой тяжестью, взгляд.
Тот поёжился, опустил глаза и миролюбивым, даже заискивающим тоном пояснил, что никаких обвинений не собирается предъявлять. Это его сугубо личные догадки. Фактов, доказательств никаких нет. Чтобы заполучить их, пришлось бы спускаться в шахту и долго, без особой надежды на успех, искать. А он, честно говоря, боится шахты. Да и не нужны ему никакие доказательства. Поведал же об этом с одной целью: господин Саврасов должен знать, что у надзирателя тоже голова работает. Он знает, что Роман Николаевич принадлежит к партии эсдеков и в местном масштабе занимает среди них определённое положение. Поэтому, встретив его здесь, да ещё пьющим в одиночку, решил оказать небольшую услугу.
— С чего бы вдруг? — не сдержал своего недоумения Роман.
— А вы подумайте сами. Что творится в России? Ни из Петербурга, ни из Москвы третий день газеты не поступают. А какие циркуляры рассылает полицейское начальство? Как будто завтра конец света! Мой вам совет: будьте осторожны в эти дни. Не следует ходить на Саманную в известный вам дом…
Этими словами он пырнул Романа как шилом в бок. На Саманной в последний раз собирался объединённый комитет РСДРП. Трудно было найти убедительное объяснение полицейской откровенности. Должно быть, стачки в Петербурге приняли слишком грозный характер.
Не знал Саврасов, что и сам Корней Максимыч несколько часов назад получил удар, от которого до сих пор не может успокоиться.
Конечно, произошло всё не вдруг, оно накапливалось годами, пока не предстало перед блюстителем закона во всей похабной откровенности. Идеалы, которым он служил: самодержавие, православие, народность, — оказались обидной подделкой, предметами гнусной спекуляции. Начальство его строжило, забрасывало циркулярами и приказами один другого суровее, призывало искоренять крамолу в малейших её проявлениях! А любая паршивая газетёнка позволяла себе выливать вёдрами грязь на всё святое. Да что там газеты! Полицейские чины, которые сочиняли строжайшие предписания, не позволяющие и в мыслях допускать малейшего послабления, эти чины в частных разговорах, в дружеских беседах и даже в присутствии штатских позволяли себе такое…
Он старался вообще не читать газет, но на Новый год в хорошем настроении заглянул в «Земские ведомости». И даже в праздничном поздравлении, обращении к читателям, обнаружил такие, с позволения сказать, пожелания: «Пусть из нашей жизни — и личной, и общественной, и политической — исчезнут то взаимное осатанение и озверение, которые уже столько лет гложут и разъедают народный организм. Пусть всё тёмное на Руси, от верхов и до низов ея, сменится живым, светлым, ярким!»
— «Господи, — думал он, — ну как же так можно: самих себя купать в грязи да ещё и указывать на тёмное в верхах?»
Но писали и кое-что похлеще. Все рассобачились. В субботу, 25 февраля, появился в газетах отчёт о заседании Государственной Думы. Корней Максимович читал его и глазам не верил. Этот профессоришка Милюков заявил, а газеты напечатали: «Когда плоды великих народных жертв подвергаются риску в руках неумелой власти, обыватель становится гражданином, желает взять судьбы отечества в свои руки». То же самое, только другими словами, заявил депутат Керенский, а все газеты тут же распечатали это: «Настроение России падает, страна находится в хаосе, переживает смуту, перед которой 1613-й год — детская сказка». И всё это при живом императоре!
А в воскресенье, понедельник, вторник газеты вообще не пришли. Зато по служебной линии поступали циркуляры и предписания самого разноречивого содержания — от «соблюдать всяческую осторожность» до «при имеющих быть беспорядках действовать с предельной решимостью, патронов не жалеть!» И получалось: что бы ты ни сделал — будешь во всём прав или во всём виноват, в зависимости от того, как захочется начальству. Чтобы заручиться хоть чьей-то поддержкой, Корней Максимович набросал весьма приблизительный план действий на случай исключительных обстоятельств и зашёл с ним к Абызову.
Хозяин был возбуждён, он только что вернулся из Юзовки. Между ними состоялся непонятный разговор на каком-то птичьем языке, когда за одним и тем же словом каждый видел своё толкование. Абызов с презрительной усмешкой выслушал сбивчивые рассуждения по части организации круглосуточного дежурства нижних чинов, привлечения патриотически настроенных обывателей…
— Что или кого вы собираетесь охранять? — насмешливо спросил он, даже не дослушав для вежливости.
Корней Максимович растерялся. Этот язвительный, свысока, тон в столь ответственный момент попросту оскорблял его. И надзиратель, как бы отвергая всякую насмешку, подчёркнуто официально заявил:
— Мой долг и святая обязанность — защищать существующий порядок!
— Вот именно — существующий! — скривился Абызов. — Для этого он, по меньшей мере, должен существовать
— Господин Абызов, — не на шутку обиделся надзиратель, — вы можете не уважать меня лично. Однако, как слугу государя…
— Оставьте опереточные страсти! Битая карта — ваш государь. Отставной козы барабанщик! И не хватайтесь за револьвер, лучше за сердце — оно вам ещё пригодится, Корней Максимович. Не сегодня — так завтра узнаете. Я бы вам посоветовал в эти дни не мозолить людям глаза своей полицейской формой. Когда меняется власть, толпа обрушивает свой гнев на её атрибуты, на её формальные признаки…
И когда надзиратель, растерянный и смятённый всем услышанным, несколько поостыл, Василий Николаевич, который был взвинчен, часто поглядывал на телефонный аппарат и явно тяготился медленным течением времени, прочитал ему нечто вроде политической лекции. Он был убеждён, что после 1905 года весь полицейский аппарат действовал вслепую. До девятьсот пятого ещё был шанс если не убить политическую жизнь в России, то хотя бы замедлить её развитие.