Все уложили. Надо и отправляться. И опять стало жалко чего-то. Захотелось последний раз взглянуть на класс, на свою маленькую опустевшую комнатку, которая молчаливо оставляет у себя девичьи думы, мечты, надежды и боль и одиночество, как слезы той маленькой девушки, которая их тут выплакала и о которых бы никто не знал, если бы не Василий.
— Прощайте, Василий. Дай вам бог всего, всего хорошего. Ну, вот нате вам. Спасибо вам. Большое, большое вам спасибо за все» — она взяла и сердечно пожала его грубую заскорузлую руку.
А тот насупился и сказал, глядя мимо одним глазом:
— Зря едете. Жили б и жили. Чего искать по белу свету. Воздух слободный, тоже и замуж тут выходят не хуже людей.
— Прощайте, Василий.
Вышла, надо садиться. А возле все та же обычно равнодушная толпа мужиков и баб. Девки лузгают семечки; бабы держат ребят; ребятишки, бывшие ученики, бегают, гоняются друг за другом, перекликаются.
Стала осматривать телегу, все ли уложили, да видит, садиться-то и негде — все свободное место заложено сумочками, свертками, тряпочками с чем-то, завернутым в них.
— Что это такое? Это не мое. Зачем тут?
Подошла испитая баба, положила жилистую, худую руку на грядку телеги и сказала:
Подорожничков тут тебе положила; кушай на здоровье, дай тебе, господи.
— А это от мине, — сказала другая с перегнувшимся через руку ребенком, — моего Ванятку, дай тебе бог здоровья, наставила грамоте.
— Ничего, кушай, — сказала баба тоже с ребенком на руках, что ругала учительницу, когда места не нашлось ее мальчику, — дорога долгая, захочется поснедать, ан и есть. Все принесли, кое у кого нашлось. Кабы пожила, моего Васятку наставила бы.
Галина с удивлением посмотрела на баб, на мужиков, на учеников и учениц своих, столпившихся у повозки.
А девочка с испитым личиком, у которой в семье сифилис, когда учительница на секунду остановила на ней свои глаза, сказала, робко глядя и заикаясь:
— У д...ддя-дде-ньки Фф...фе-дду-ла г...ггу-сь д...дди-кой...
И вдруг губенки ее задергало, на глазах заблестели слезинки...
— Ж...жжал-ко т...тте-бя...
«Да разве это они? Откуда они?.. Кто они такие?.. Я вижу их в первый раз...»
Как будто прорвалась тонкая напруженная преграда, разом заговорили, придвинулись, бабы уголками стали вытирать глаза.
— Дай тебе господи, чего сама пожелаешь...
А у нее где-то смутно и мимолетно отозвалось:
«И Никифор Лукичу так...» — но сейчас же потухло.
— Счастливого путя...
— Счастливого благополучия...
Охваченная радостным испугом, чувствуя опять, что это нигде не сказано, Галина охватила девочку и поцеловала в губы.
Стали подходить бабы и, вытерев уголки губ большим и безымянным пальцем, целовались. Девочки тоже тянулись целоваться, а мальчишки, чтоб попрощаться, насильно совали руки, сложив лодочкой ладонь.
Плохо разбирая затуманившиеся, расплывающиеся лица, Галина взобралась на сидение, и то та, то другая из подходивших баб клала ей на колени хлебец, кто пирожок, кто запеченный морковник.
— Кушай на здоровье, дорога.
Девушка, стыдясь и стараясь сдержать трепетание губ, говорила:
— Спасибо вам, спасибо, мои дорогие, милые... Фу ты! Ну, что это я...
— Ты, Ипат, гляди, вези как ни мога... Штоб доставил во как. Ну, да мерин добрый, довезешь, — говорили мужики, обступив передок, на который взобрался Ипат.
— Поить будешь на Мокрой.
— За греблей, гляди, не загрузни, правей брать надо.
— Знаю, — с презрительной уверенностью сказал Ипат, заправляя под себя концы веревочных вожжей.
— Ну, с богом!..
— Постой!.. Постой, постой!..
Бабы ухватились за телегу, оглядываясь. Торопливо семеня, шла девочка, а за ней старая. Подошла старая, положила жилистую, худую старческую руку на грядку и смотрит на Галину старыми, замутившимися молочными глазами.
Девочка сказала, торопливо дыша:
— Привела.
Стоят в воспоминании эти молочные глаза, а никак не вспомнит Галина, где их видела. Старуха, все глядя на нее мудрыми спокойными глазами, сказала:
— Ай неможется, девонька?
Где-то голос этот слышала...
Бабы загалдели:
— От начальства отчитай, бабынька, от начальства. Начальство угоняет... Штоб легше ей с ним было...
Вспомнила: ночь, горячечный багровый звон, то проступающие, то тухнущие в темноте открытки, свет из-за книга и мерный старый шепот.
— Я здорова, бабушка.
— Нужды нет, нужды нет, — закричали бабы. — Отчитай, бабынька, от начальства отчитай, начальство гонит... Ничего, отчитай, пригодится ей.
Чтобы уехать скорее, Галина готова была отчитаться, да совестно было перед своими же учениками. Но бабы цепко держались за грядку, Ипат не выказывал намерения ехать, а мужики ухмылялись.
— Бабы эти подымут...
— Известно, начальство не держит. Как хороший человек, зараз сплавют...
— Да я сама по своей воле... Прошение подала...
— Ну да, как прикажут, подашь.
— Ничего, пущай, вреды не будет...
— Не полиняешь...
А уж слышен сухой старушечий шепот, смотрят молочные глаза, и худая, старчески поморщенная рука с широким размахом положила крестное знамение.
— ...первым разом божьим часом... и выговариваю, и высылаю... между лугов, между дорог стоит баня без углов...
Ну что же, жалко оторвать бабушкину руку и велеть ехать.
— ...штоб тосковал и горювал, и сожалювал, и надоблюдал и в пиру, и в беседе, и в мягкой постеле...
Бабушка отнимает руку и, глядя все теми же молочными старыми глазами, крестит:
— Аминь! Дай тебе господи, касатка...
Ипат решительно трогает мерина. Колеса затарахтели. Галина обернулась последний раз на школу — на крылечке стоял Василий. После он будет рассказывать про нее — вот, мол, уехала, как рассказывал про девушку, которая изошла слезами, и про тех, что кланялись начальству в ноги и затыкали ребенку рот подушкой.
И это старое здание, и палисадник, и березки показались такими родными, такими близкими.
Толпа все еще стояла около училища. Только за колесами с гиком летели ребятишки. Знакомые избы уходили по бокам.
«Разве ты не воротишься опять сюда к тем, кому нужна?»
А кто-то сказал:
«Нет... жить ведь хочется!..»
Сзади послышался крик. Остановились. Торопливо спешила, раскрасневшись, матушка. Галина слезла. Подошла и толпа.
— А я думала, — слегка задыхаясь, говорила матушка, — уже и не увижусь. Ты что вчера была, не застала, — ездили с отцом на сад, он там и сейчас остался, кланяется тебе.
— Ишь ты, матушка было опоздала, — доброжелательно слышалось в толпе.
— Ну, господь тебя благословит и матерь его святая.
Она несколько раз перекрестила притихшую девушку и крепко обняла.
— Вы — как моя мама, — сказала Галина, обнимая ее и удерживая снова запросившиеся слезы, — да зачем это, господи?
— Ну, ну, ну, пригодится, ехать-то целый день, — подсадила девушку и положила кулек.
Опять поехали. Уже стали сворачивать из деревни в поле, и чуть виднелась в конце улицы школа и все еще не расходившиеся бабы с детишками на руках, и матушка махала едва приметным белым платочком.
Потом спустились в лощину, поблескивавшую сквозь осоку болотцем, и только стали вытягивать на взгорье, в стороне по проселку показался о. Дмитрий на бегунках. Он остановился на перекрестке, слез. Остановился и Ипат и нехотя поклонился, сняв шапку.
— A-а, ну вот и хорошо. Да мне домой надо, забыл кое-что.
Он посмотрел на чистое небо и сказал совсем не тем крепким баритональным голосом, к которому так привыкла Галина, а каким-то другим, полинялым:
— Уезжаете?! Да, да... остаемся мы тут одни, остаемся...
И уже не было артиста, даже семинариста красивого не было, а просто попик, и будто и ростом меньше стал.
— Да, одни остаемся.
Он крепко пожал ее маленькую руку своими большими обеими:
— Ну, дай вам бог... ну, счастья, конечно... дай вам... — поднес к губам и крепко поцеловал ее руку.
Галина покраснела. Ипат отхлопывал кнутом пыль на сапогах.
О. Дмитрий пошел, сел на бегунки и, оглядываясь, поехал к деревне.
Поехал и Ипат, но все время оглядывался; потом встал на козлах во весь рост, всматриваясь назад. Засмеялся и сел.
— Поп за бугром опять на сад свернул. Это он для видимости будто на деревню поехал, вас стесняется, а сам на сад. Но-о, животная!..
И опять радостно обернулся:
— Боится попадьи, дюже боится.
Неуклюжий длинноногий мерин бежал боком в оглоблях, все время глядя из-за дуги на Ипата. Ипат, всячески ухищряясь, старался вытянуть его незаметно, но как хитро ни относил в сторону кнут, мерин глядел из-за дуги большим упрямым черно-блестящим глазом, туго прижимал к заду репицу и почти совсем останавливался в ожидании удара, потом взмахивал хвостом и опять продолжал бежать боком, сколько его ни дергала вожжа в другую сторону, и глядел, скособочившись, на Ипата, приводя его этим в ярость. И Ипат от времени до времени начинал неистово хлестать, а мерин совсем останавливался, глядя из-за дуги и пережидая припадок.